Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) - Громов Арсений
Бай принёс снизу, из того тесного колена, фонарь — лёгкий, в прорезиненном корпусе, всё ещё горящий ровным белым лучом, какого у нас тут отродясь не водилось, и пистолет с глушителем на длинном стволе, и нож на голени убитого, короткий, чёрный, ладный, сделанный для тесноты так же толково, как делали бы мы, если б умели и могли. Я взял фонарь, погасил. Хорошая вещь. Лучшая, чем у меня. Их снаряжали, как снаряжают для важной работы, и работа эта была — я; и вот вещи их остались, а сами они нет. Я не взял себе ни ножа, ни пистолета. Я отдал их Май для тыла, а себе оставил только память — у меня в горькой казне, рядом с латунью Тёрнера и прядью Зунга, прибавится сегодня, как всегда, не их, чужое, а своё: два имени, что назвала Май. Их я не положу уже ничем.
Бай был закопчён, без брови с одной стороны, скалился через силу и не шутил — он тоже умел чуять, когда не время. Сказал только, что трубу заклинило к концу и что он её, заразу, ещё вычистит. Я придвинул ему флягу, и он отпил, не глядя. Мы сидели втроём в темноте, под тем лагерем, что гудел у нас над головами как ни в чём не бывало, и наверху, у кумирни, дотлевала ещё одна моя работа, лучшая после рощи.
Охотники были платой за вход. Наживку я ставил не на них — на серые глаза, на шрам, на бессонного человека над картой, что не сможет теперь не прийти за своими.
Где-то наверху, далеко, заходили на круг вертушки — низко, зло, на голос боя у кумирни. Поздно. Делать им там было уже нечего, кроме как жечь пустое. Я достал из-под рубахи его зажигалку, нагревшуюся от груди, и положил на ладонь. Гравировка под большим пальцем. Завтра к ночи затвор у кумирни надо вычистить и поставить заново — глубже, там, куда он полезет сам.
Глава 34
«Они входят»
Двадцать восьмого марта, ещё в серой мгле перед светом, они навалились всей тушей разом, и я понял с первого гула, что это уже не вылазка и не прочёска, а то самое большое, чего я ждал и под что три недели перекладывал восточное колено.
Свод задрожал раньше, чем зашевелились люди. Сначала пошла рябью вода в плошке у моего изголовья — мелко, дробно, тем особым дрожанием, какое идёт от множества моторов сразу, а не от одного. Потом тяжёлый рокот сел на всю зону, навалился сверху, как крышка на котёл, и из этого рокота отдельными ударами стали проступать пушки: они клали по площадям, по бывшим деревням, по рощам, которые сами же вчера срезали в плешь, — клали наугад, для острастки, расчищая себе дорогу огнём прежде, чем ступить на неё ногой. Я лежал в темноте третьего яруса, считал разрывы, считал моторы и складывал их в одно знакомое, неотвратимое число. Не рота. Не батальон. Полк, а то и больше, с танками, с бронёй, с вертолётами, что сейчас, на сером свету, уже сыпали пехоту на края зоны — кольцом, чтобы никто не вышел. Они входили в Железный треугольник так, как входит в дом хозяин, решивший наконец выкурить из подпола крысу, что слишком долго грызла ему половицы.
Я разбудил своих коротко, без слов — тронул каждого за плечо: за месяцы под глиной рука выучилась этому сама, тут громкий голос дороже патрона. Они поднимались молча, привычные, и в красноватом свету коптилки лица их были спокойны той сухой звериной готовностью, какую я в них вколачивал с лета. Дядя Шау сидел уже у входа в боковое колено, вросший в глину всем телом и недвижный, и беспалой левой рукой обстоятельно проверял капсюли в связке гранат, притирая их культяшками так же ловко, как притирал бы целыми пальцами.
— Идут все разом, — сказал он, не поднимая глаз. — При французах так не ходили. У тех не хватало железа на такое.
— У этих хватает на всё, дядя, — отозвался я и опустился рядом, упершись локтями в колени. — Хватает железа, хватает людей, хватает неба. Одного у них нет: им некуда деться, когда они залезут к нам в нору. Им — некуда, а нам есть.
Я разложил перед собой в пыли то, что чертил уже третью неделю каждую ночь. Бумаги здесь не держат — я держал весь капкан в голове, по памяти, перекладывая камешки. Восточное колено я готовил как капкан с того дня, когда первая их «крыса» спустилась ко мне в темноту и я понял, что война переменилась и теперь они полезут под землю сами. Я отдал им это колено нарочно — широкий, удобный, заманчиво небрежный лаз, какой опытный человек найдёт первым и сочтёт удачей. За устьем я оставил ложный склад — пустые ящики, тряпьё, для виду горсть патронов, чтоб поверили. Дальше шёл первый ярус, и в нём, в самой соблазнительной прямизне хода, под утоптанным полом, ждали фугасы из их же неразорвавшихся бомб, связанные в одну струну, с растяжкой на той высоте, где идущий пригнувшись цепляет грудью. За первым коленом ход нырял водяным затвором — узкой петлёй, полной воды, через которую надо протискиваться, задержав дыхание; и тот, кто вынырнет по ту сторону, окажется не в проходе, а в тесном тупике-мешке, где двоим не разойтись и где их будут ждать в темноте мои.
— Бай — на западный отвод, с трубой, — говорил я, тыча в камешки. — Когда сверху полезут к воронкам, бей по тем, кто скучится у входа, и канай вниз. Не геройствуй. Один выстрел — и в лаз.
— Один так один, — щербато ухмыльнулся Бай, поправляя за ухом пустую самокрутку. — Им и одного на всю жизнь хватит, родимым.
— Май — связь по нижнему ярусу. Держишь меня в курсе со всех колен. Если где прорвутся глубже второго — ко мне сразу, не сама.
Она приняла приказ одним движением век, и тёмные глаза её под низко надвинутым платком не дрогнули; на предплечье, когда она потянулась за связкой донесений, мелькнул старый розовый рубец от напалма и снова ушёл в тень рукава.
Товарищ Там стоял чуть в стороне, очки его в тонкой оправе ловили красный огонёк коптилки, и книжечка, как всегда, была наготове.
— Округ велел при большой операции уводить силы, а не цепляться за зону, товарищ Тхай, — выговорил он, постукивая карандашом по раскрытой тетради, и не поднял на меня глаз. — Ты задумал держать колено против полка. Если положишь людей — отвечать мне.
— Уводить силы некуда, товарищ Там. — Я возражал старшим по линии так, как научился за эти месяцы: вполголоса, коротко, без спора. — Кольцо уже сомкнулось наверху, ты сам видел донесения. Бежать поверху — лечь под вертолёты в чистом поле. — Я поднялся, отряхнул колени. — Запиши в свою тетрадь так: ячейка не отдала зону, а пустила в неё врага и закрыла за ним дверь. Это ляжет ровнее, чем «бежали и легли в поле». Округу понравится.
Очки смотрели на меня долго, недоверчиво, перебирая что-то своё. Потом он сел и стал писать. Согласия он не дал — он, как всегда, оставил это висеть, чтобы вывести после, смотря по тому, кто будет жив к вечеру. Мне согласие было не нужно. Мне нужны были тишина в коленах, выдержка моих людей и чтобы первый из них наверху не выстрелил раньше, чем я разрешу.
Сверху ударило ближе. С глиняного свода посыпалась труха. Я надел на плечо карабин Кьема — старый, перечищенный больше всех прочих стволов, с залосневшимся прикладом, привычный руке, как никакой другой, — и пошёл нижним ходом к восточному устью встречать гостей.
Восточный лаз. Я залёг в боковом отнорке, и двое моих залегли за мной.
Кругом стояла сырая темнота, и пахло глиной и стоячей водой.
Наверху рокотало, потом стихло. Огонь перенесли дальше, вглубь.
Это значило одно. Сейчас по нашим следам пойдёт пехота.
Я ждал в черноте, не дыша лишнего, и считал свои удары сердца.
В устье просочился слабый белый свет. Фонарь. Они шли.
Я слышал их по шороху, по дыханию, по сухому стуку железа.
Первый сполз в лаз — грузный, в каске, с фонарём у самого ствола.
За ним второй, третий. Целая бронированная змея полезла в нору.
Они шли прямо на ложный склад, на пустые ящики, на мою приманку.
Свет заметался по тряпью. Кто-то наверху коротко бросил довольное слово.
Они поверили в удачу и сунулись дальше, в прямой соблазнительный ход.
Передний нащупал грудью растяжку — ровно там, где я её натянул.