Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) - Громов Арсений
Двое убитых, оставшихся внизу. Я осмотрел их при свете, прежде чем подняться, как осматривают всякую новую вещь на войне, и понял по их снаряжению, по лёгкому подогнанному добру, по тому ножу, что распахал мне лицо, что встретил я не случайных смельчаков, а породу — обученную, отобранную, посланную нарочно в тесноту, мне навстречу. Их будут слать ещё. Это была не вылазка. Это было начало. У одного из них, у того, что я взял первым, оказалась при себе короткая винтовка — лёгкая, чёрная, ладная, не та тяжёлая «эмка», что я привык снимать с убитых полгода, а новая, незнакомая, и я повертел её в руках и понял нутром, без всякой справки: раз пошло вот это новьё, раз пошли вот эти, — значит, переменилось не на нашем колене. Переменилось во всей войне.
— Двое наших, — сказала Май, не отнимая тряпицы. Сухо, ровно, как всегда. — На дальнем лазу. Один сразу, один к утру отойдёт — живот.
Я смежил веки, и под ними, в наступившей слепоте, двое наших встали в тот же скорбный ряд, что и всё, что эта земля у меня уже взяла. Я выиграл нору. Я встретил нового зверя на своём поле и убил его дважды, и теперь моя нора станет для этих гостей не лазейкой, а могилой. Завтра я углублю боковые лазы и подрежу своды ещё на ладонь — под их рост, не под наш.
— Шрам останется, — сказала Май, разглядывая моё лицо при плошке, и в голосе её мелькнуло что-то — не жалость, жалости она не знала, а что-то иное, ровное и сухое, отчего мне на миг стало теплее, чем от любой жалости. — На всю жизнь. Через всю щёку.
— Пускай, — сказал я и отвёл её руку с тряпицей. — Зашей. Сухой ниткой, не жильной. И туже — мне в темноте моргать нечем.
Шау подошёл из темноты, посмотрел на мою распоротую щёку, на чёрную винтовку у меня в руках, на двух мёртвых гостей, которых волоком тащили из лаза, и не сказал ни слова утешения — утешение тут не стоило ничего. Он только тяжело, по-стариковски, осел подле меня к стене, упёршись плечом в глину, и долго смотрел на новую винтовку, какой не видел ни при французах, ни за всю эту войну. И заговорил вполголоса, не мне — себе, той памятью, что держала в себе пятнадцать лет этой земли и ещё девять перед ними:
— Раньше они боялись лезть. — Он помолчал, тронул беспалой рукой чёрный ствол. — Теперь не боятся. Худо, мальчик. Это значит, пришли надолго. Это значит, идёт большое.
Я не ответил. Я обтёр с ложа чёрной винтовки чужую кровь полой блузы и положил её к латуни Тёрнера, к карабину Кьема — в горький свой схрон. На прикладе, у пятки, стояло чужое клеймо — буквы и год, — и года этого здесь ещё никто не видел. Я завалил винтовку рогожей и пошёл будить тех, кому до света рыть.
Глава 25
«Кровь под землей»
В лаз он полез один. Это я понял сразу.
Не отделение, не цепь. Один человек. Раньше так не лезли.
Я лежал в боковом кармане второго яруса, в полной темноте, и слушал землю. Земля говорила. По глине ползло чужое дыхание, осторожное, считанное. Не крестьянский страх перед дырой. Выучка.
Он остановился у первого изгиба. Замер. Я тоже замер.
Тишина под глиной густая, как масло. В ней слышно сердце. Своё и, кажется, чужое.
Свет он не зажёг. Умный. Свет в тоннеле живёт секунду, потом гаснет вместе с тем, кто его нёс. Он шёл на ощупь. Он работал, как я.
Вот оно, подумал я холодно. Дождался.
Он двинулся дальше. Метр. Ещё метр. Пальцы его щупали стену впереди, искали растяжку, искали кол. Грамотно искал. Низко не брал.
А низко я и заложил.
Бамбук вошёл ему в ладонь снизу, из пола. Я слышал, как вошёл. Глухо, мягко, как в тесто.
Он не закричал. Втянул воздух сквозь зубы. Терпел.
Профессионал.
Я ждал ещё. Раненая рука сейчас мешает, но злит. Злой делает ошибку.
Он сделал. Дёрнулся вперёд, не назад, чтобы уйти с кола. Вперёд, на меня.
Я взял его в темноте на звук.
Левой за лицо, правой ножом под край каски, в шею, снизу вверх — этот ход я когда-то сам ставил таким же на полигоне. Он был большой. Сильный. Он успел перехватить мне запястье, и хватка у него была железная, тренированная, и пистолет в другой руке уже шёл вверх, к моему животу.
Я довернул нож.
Тёплое плеснуло мне на кисть, на локоть. Хватка ослабла не сразу. Он держал моё запястье ещё удар сердца, два, держал мёртвой уже рукой, по привычке тела, которое не сразу узнаёт, что кончилось. Пистолет выпал. Стукнул о глину.
Потом он осел. Всем весом, тяжело, мне на колени, в тесноте, где не разойтись.
Я сидел в глухой черноте кармана, держал на коленях мёртвого солдата, большого, в снаряжении, пахнущего железом и американским табаком, и слушал. Сверху, в устье лаза, было тихо. Они ждали его назад. Они не лезли следом. Они послали одного, и они ждали.
Я обшарил его в темноте, быстро, руками. Каска. Подсумок. Фонарь на шнуре. Револьвер, не винтовка, короткий револьвер для тесноты, и нож с тыльной стороны клинка пилой, чтобы пилить корни и крепь. Снаряжение под нору. Под мою нору.
Зажигалку я нащупал в нагрудном кармане. Гладкую, тёплую от тела.
Знакомую.
Я вытащил его наверх, в третий ярус, к плошке, потому что мне нужно было видеть.
При свете я разглядел всё. Молодой, лет двадцати пяти. Лицо ещё детское под грязью и кровью, веснушчатое лицо мальчишки с другого края света, которого мать растила не для того, чтобы он умер в глиняной кишке под рисовым полем у Сайгона. Я смотрел на него без жалости и без торжества. Я считал.
Этот лез не как сапёр и не как пехотинец, нагнанный приказом в страшную дыру. Этот лез как охотник, как ныряльщик в незнакомую глубину, налегке, с короткой рукой, со светом про запас, низко не открываясь. Так лез бы я. Так отбирают и натаскивают одного из тысячи. А значит, наверху поняли: грубым числом нас из земли не выбьешь, в нору надо посылать своего, такого же зверя. И начали посылать.
Я разжал его кулак и вынул зажигалку под свет.
Та самая. Латунная, потёртая, с угловатой латинской гравировкой на боку. Я знал на ней каждую царапину, потому что в кармане у меня, среди той недоброй мелочи, что я сносил туда с убитых, лежала её родная сестра, снятая с первого американца, которого я тут вскрыл ножом, и Тёрнер с тех пор таскал эту, новую, взамен. Я видел её один раз, близко, у речного выхода, в ту ночь, когда он почти меня достал. Его зажигалка. Его вещь. Он дал её этому мальчишке. На счастье, или как метку, или просто сунул ему в карман своё, провожая во вражью дыру.
Значит, он здесь. Не за рекой, под сетками да вентиляторами своего штаба. Здесь, наверху, над этим самым лазом, в ста шагах над моей головой, по ту сторону глины. Он привёл своих новых, выученных под нору людей и стоит сейчас там, наверху, и ждёт, когда первый вернётся и скажет, что нашёл.
Первый не вернётся.
Подошёл Бай, глянул на мёртвого, на его снаряжение, на пилу с тыльной стороны ножа. Щёлкнул языком.
— Новая порода, — сказал он тихо. — Под нас точёная.
— Под нас, — сказал я.
— Полезут ещё?
— Полезут. Теперь повадятся.
Бай смотрел на детское лицо врага, и в кои-то веки шутка у него не нашлась. Он понимал то же, что я. Раньше тоннель был наш дом и наша крепость, куда чужой совался слепым и умирал слепым. А теперь в нашу землю прислали зрячих. Тех, кто полезет в темноту так же тихо и низко, как мы. Война, которую мы держали под глиной потому, что наверху были слабее, теперь приходила и в нору. И здесь у нас не оставалось преимущества ни в чём, кроме того, что это наша земля, а они в ней гости.
Гость лежал у плошки и стыл.
Подошёл и Шау, низкий, кряжистый, бесшумный в ходах, как и положено тому, кто рыл их ещё при французах. Долго смотрел на мёртвого, на пилу ножа, на фонарь со шторкой, которым свет можно пускать тонким лучом, не выдавая себя. Бетель за щекой у него остановился, а это у него означало, что думает тяжёлое.
— При французах, — сказал он наконец, негромко, — они в нору не шли. Боялись. Бросали гранату в дыру и считали, что убили. А мы за поворотом сидели и смеялись над их гранатами. — Он тронул мёртвого левой рукой, на которой давно недосчитывался двух пальцев. — Этот не боится. Этого учили не бояться. Нора наша против таких уже не вся защита.