Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) - Громов Арсений
— Сколько у нас, по-твоему? — спросил Шау.
Он привалился к крепи у входа в нижний ход, гонял за щекой бетель, и беспалая левая рука лежала на колене спокойно, как у человека, который своё уже отвоевал и теперь просто считает чужую беду.
— Недели три. Может, меньше, — сказал я. — Сухой сезон. Им только дорогу домостить.
— Три недели, — повторил он и сплюнул красным. — При французах за три недели мы один колодец рыли. А ты что задумал, мальчик?
Я задумал многое. Я сказал коротко:
— Перерыть всё. Встретить их так, как они не ждут.
И зона дала мне руки. Это была вторая сила, которой я не считал поначалу, а она оказалась крепче СКС и B-40, вместе взятых: зона ненавидела врага так, как ненавидят только дочиста ограбленные. В каждой деревне был свой счёт — сожжённый двор, угнанный отец, поле, объявленное зоной свободного огня и выбитое с воздуха вместе со скотиной. И когда по «почте» пошло, что новому командиру — тому, что положил в роще батальон, — нужны землекопы, они пришли. Старики, что рыли ещё при французах. Бабы. Подростки. Пришли с мотыгами и плетёными корзинами, молча, без лозунгов, и я расставил их по коленам и дал работу, и работа закипела днём и ночью, посменно, под землёй, где авиация слепа.
Был среди них один дед из Анхо, жилистый, весь из сухожилий и тёмной кости, который копал молча и быстрее молодых. Я спросил Май, кто он. Она ответила ровно, тем своим ничего не выдающим голосом, что его двор пожгли в один день с её домом, той же напалмовой свечой, и что под той свечой остались две его внучки, и хоронить было нечего — собрали в одну корзину то, что собрали. Дед пришёл ко мне рыть, потому что мотыгой он умел, а стрелять руки уже не держали. Я поставил его на ложные лазы — там точность важнее силы, — и он выводил их так чисто и заманчиво, что я понял: эту корзину он закапывает каждый день заново, и закопает её только в тот день, когда в его яму сунется первый вражеский сапог. Таких у меня было полсотни. Они приходили затемно, с мотыгами и корзинами, и уходили затемно, и платы не просили — кроме той, что я обещал им в чужой крови.
Я строил не нору. Я строил машину для убийства, и собирал её из глины, бамбука и трофейного железа три недели подряд, выгрызая каждый ярус, каждый поворот, каждую петлю под тот бой, который видел заранее, как видят чертёж.
Первое, что я задал, — ложь. Враг полезет туда, где видны входы, и потому видных входов я наделал щедро: с десяток ложных лазов, нарочно небрежных, нарочно заметных, с притоптанной тропкой, с брошенной у горла плошкой — чтобы нашли, чтобы поверили, чтобы сунулись. Каждый такой лаз вёл в короткий рукав и упирался в тупик, а в тупике, в полу, под тонкой глиняной коркой, ждала яма с бамбуком, обмазанным тем, чем мажут крестьяне, — гнилью, дерьмом, чтобы рана, даже неглубокая, загнила и свела человека в горячке через неделю. Настоящие же ходы, рабочие, я увёл в сторону и запер так, что найти их можно было только зная, а зная — я никому, кроме своих, знать не дал.
Второе — ярусы. Я гонял людей на глубину, на третий уровень, к воде, потому что вся моя задумка стояла на простом законе подземной войны: кто наверху, у того сила огня, а кто внизу, у того сила темноты и поворота. Я резал ходы коленами, в рост и ниже роста, чтобы рослый чужак в полной выкладке полз там на брюхе, а низкорослый наш сидел в боковом гнезде и бил его в упор, когда тот протиснется, — и канал глубже прежде, чем подоспеет второй. Я ставил эти стрелковые гнёзда в шахматном порядке, по колену, по два, по три, так чтобы каждый метр его пути простреливался из темноты, а сам стрелок оставался в мёртвой для ответа зоне. За такую работу мне когда-то ставили зачёт и сухое «грамотно». Здесь зачётом была чужая смерть, и я выводил её в глине так чисто, как не выводил ничего в той, прежней жизни.
Третье — затворы. Враг, я знал, придёт с дымом и с водой, как пришёл уже однажды к восточному колену, выкурил и затопил, и забрал четверых, которых я не уберёг. Дважды на одни грабли я не наступал. Я приказал углубить и умножить водяные затворы — те самые горла бутылок, что ныряют вниз и встают вверх: дым в них садится и не идёт, а воду я теперь пускал не во вред себе, а на пользу. На главных рабочих коленах мы устроили запорные камеры с глиняными пробками, чтобы при нужде отсечь затопленный участок от сухого одним обрушением, — и тот, кто полезет за нами с помпой, зальёт лишь пустой тупик, а себя посадит в мешок.
Над всем этим я держал воздух. Без воздуха гарнизон задохнётся раньше, чем дойдёт до боя, и потому вентиляцию я разводил с тем же тщанием, что и засаду: косые шахты, выведенные далеко в сторону от ходов, замаскированные в термитники и в воронки от бомб, заломленные коленами так, чтобы ни газ не прошёл прямо, ни запах дыма не выдал кухню. Кухню Хоангкам — бездымную, стариковскую, ту, что разводит горячий дым по длинным глиняным рукавам и выпускает его остылым и редким за сотню шагов от очага — я велел переложить заново и вынести её отводы к ложным шахтам, чтобы и здесь обмануть: пусть бомбит пустую воронку, из которой тянет тёплым, а люди едят и держат оборону в другом конце.
И четвёртое, любимое, — железо. Главным моим поставщиком был сам Тёрнер. Зона была засеяна его щедротами — авиабомбами, что не разорвались, снарядами, увязшими в мякоти полей; и старики из деревень знали каждую такую тушу наперечёт, потому что жили рядом с ней годами и боялись её. Мы их собирали. Бай, с самокруткой за ухом, выкручивал взрыватели голыми руками, насвистывая сквозь дыру в зубах, и я всякий раз холодел, глядя, потому что одно неверное движение — и от напарника останется тёмное пятно на стене. «Помрём — так с музыкой, командир», — щерился он и тянул следующий. Из вынутой начинки мы лепили фугасы и закладывали их там, где деться будет некуда: на дне ложных лазов, под полом тупиков, у входов, что мы оставляли «по недосмотру». Дома за такую мину сапёра отдали бы под трибунал. Здесь её собрали из американской же бомбы, и это было лучшее, чем мы располагали, и оттого вдвойне сладкое.
Ночами, при свете прикрытой плошки, я пробовал всю эту работу на себе. Полз ложными ходами, считая углы. Лежал в стрелковых гнёздах, прикидывая сектор. Тыкал штырём в пол, ища, где глиняная корка над ямой просядет под весом, а где удержит лишний день. Я думал, как думает враг: вот я — рослый, потный, злой, я лезу в эту дыру первым, и фонарь у меня в одной руке, а ствол в другой; куда я посвечу, куда поползу, где у меня сведёт спину от страха перед поворотом. И в каждой такой точке я ставил ему смерть — тихую, терпеливую, из бамбука и глины, без единого выстрела. Потом стирал пот, гасил плошку и шёл к следующему колену.
На десятый день дуд едва не забрал нас сам.
Бай держал стодвадцатипятку у самой дамбы. Длинная, в ржавой окалине, до половины вошла в грунт. Мы окапывали её вдвоём, американскую тушу. Он завёл ключ на тугой взрыватель.
И тот пошёл внутри с хрустом.
Сухой щелчок отдался в железе. Что-то сдвинулось в проржавелом нутре. Бай застыл, не сняв руки с ключа. Я подался к бомбе, прижал ухо к её холодному боку.
Внутри тикало. Не часы — слепая ржа и случай.
— Уходим. Только тихо, — выдохнул я ему.
Мы поползли назад, на локтях. Метр дался долго. Второй ещё дольше.
Рвануло на пятом метре.
Дамбу вспучило горбом за нашими спинами. Меня швырнуло лицом в жидкую грязь. По спине хлестнуло мёрзлыми комьями. В уши вошёл тонкий, ровный звон. Я сгрёб Бая за ворот и сволок вниз, в ближний лаз. Сухая глина текла нам за воротники.
— Цел, щербатый?
— Зубов меньше не стало, — прохрипел он. — Их и так нет.
Отдышаться не дали. Снаружи, через поле, коротко свистнули. Вражеский дозор шёл на взрыв.
Я выглянул из горла лаза наружу. Через сухое поле к ложному входу шли четверо. ARVN, в касках, M14 наперевес. Шаг осторожный, грамотный — кто-то их этому учил. Они шли точно на мой «небрежный» лаз, на притоптанную тропку и брошенную плошку.