Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) - Громов Арсений
Ни разу до этой ночи земля меня не подводила. Земля, на которую я молился с первого дня как на единственное наше преимущество, нынче повернулась ко мне другой стороной, и эту сторону нащупал умный враг и вывернул мне же навстречу: то, чем мы были сильны, во вражеских понявших руках убивало нас не хуже стволов. И всю эту осень я шёл на шаг впереди — знанием, ремеслом, землёй; а нынче Чыонга сломали раньше, чем я узнал, дым пустили раньше, чем я вывел людей, воду подали туда, где я считал себя в безопасности.
Я знал, что выстою. Это я знал так же твёрдо, как оба своих имени, и сомнения в этом во мне не было ни на волос. Но между этим знанием и чёрной водой, в которой остались четверо, лежала пропасть, и дна у неё я ещё не достал.
Над рекой светало. Где-то за спиной, в выкуренной, залитой норе, под чёрной водой остались те, кого я не довёл. А впереди, на том берегу, под сухим брезентом и охраной, просыпался человек, который этой ночью почти меня достал — и теперь знал, что достанет в следующий раз или через раз, надо только давить.
Я разложил пальцы на колене и свёл счёт ещё раз, медленно, заставляя руку держать. На этот раз он сошёлся: одиннадцать живых, четверо в воде. Светало быстро, и торчать одиннадцати мокрым людям в камышах у самой воды было нельзя — к утру тут пойдут вертушки досматривать берег. Я поднялся и пошёл к живым.
Глава 16
«Охота на охотника»
Чыонга я начал искать тем же утром, едва вытряхнул из ушей речную воду, и искал без злобы, без сведения счётов — так заделывают пробоину в плотине, пока вода не снесла всё: холодно, споро, понимая, что времени у меня ровно столько, сколько отмерил ему страх перед вторым разговором в умелых руках Тёрнера.
Сломленный однажды отдаёт не всё сразу — отдаёт частями, по мере того как его доводят: сперва колено, потом схрон, потом, когда из него вынут и это, — людей, имена, лица, всех до последнего связного в дельте. Тёрнер взял его на тропе живым нарочно, для долгой работы, и работу эту вёл не спеша, отпуская обратно к нам сломанную пружину, чтобы та привела его к остальному. Я не собирался дать ей привести. Из жалости к одному погорельцу, которого война выела изнутри, я не имел права класть в ту же чёрную воду полсотни целых; и раз считать эту арифметику было больше некому, считал её я, и подписывал тоже я.
Май принесла первую ниточку к полудню — три слова, ни одного лишнего, и шнурок донесений всё перебирала в пальцах, пока говорила. Чыонга видели в Анфу, у тётки по матери, куда он приполз ночью, грязный и трясущийся, и где тётка, ничего не зная, отмывала и кормила родную кровь. Анфу лежало в пасти у дороги, под самым носом у поста, и это говорило мне всё: его не просто отпустили — его вели. Аккуратно, на длинном поводке, на виду, чтобы он привёл наблюдателей к норе, а не к мёртвому концу. Значит, и за хутором уже смотрели — соглядатаи, бинокль с насыпи, может, и кто из деревенских, перекупленный на рис и на страх.
Май это подтвердила, не дожидаясь моего вопроса. У плетня напротив тёткиного дома второй день торчал мальчишка, не местный, лузгал семечки и считал входящих; на насыпи к полудню сменялись двое с биноклем, и не лень им было сидеть на жаре ради одного сломленного погорельца. Сидели они не ради Чыонга. Сидели ради того, к кому Чыонг их выведет, — ради меня, ради ходов, ради всей сети, и сами того, может, не зная, караулили собственную приманку. Я слушал Май, складывал это в голове по слоям, как складывают подход, и видел уже не хутор с тёткой и племянником, а размеченную доску: где сидят глаза, докуда они достают, какая мёртвая зона у них со стороны воды и в какой час эта зона темнеет.
Где-то на дне черепа привычно зашевелилась справка — та, что прежде подсказывала наперёд ход больших колёс. Шевельнулась и смолкла, пустая. Про катки и дивизии она знала. Про то, как тихо снять одного своего на хуторе у дороги, чтоб он не отдал остальных, в ней не было ни строчки — этому меня учили в другой жизни и другие руки, и расплачиваться за это приходилось не справкой, а ремеслом. Справка таяла. Ремесло оставалось. Хватало его ровно на то, чтоб посветить себе под ноги, — как тёткиной плошке за бамбуковой стеной, не дальше.
— Сама не пойдёшь, — сказал я Май, опередив её. — Тебя там знают. Возьму Бая и двоих из новых, кого в Анфу не видели. Войдём с воды, со стороны протоки, после темна.
Она вскинула на меня глаза — тёмные, без дна, под такими у других людей подгибаются колени, — и спорить не было о чём. Затянула узелок на шнурке донесений, он не лёг, распустила, связала заново. Только обронила:
— Тётка ни при чём.
— Знаю, — ответил я. — Тётку не тронем. Уведём так, чтоб она спала.
Готовил я это как любую тихую работу — холодно, по списку, — и оттого, может, выходило тяжелее обычного боя, где всё решает горячая минута. Тут горячей минуты не предвиделось. Тут была дорога ночью, протока по горло в тёплой воде, два часа лёжки в иле под звёздами, выверенный подход к спящему хутору и одно короткое дело, которое я брал на себя и ни на кого перекладывать не собирался. Бай против обыкновения не шутил. Он мял у уха самокрутку, не закуривая, и в темноте под навесом, где мы ждали ночи, сказал только: «Поганое дело, командир». Я смотрел на воду и считал, через сколько гребков до того берега. Дело было поганое, спору нет, но из всех поганых дел этой войны оно было сейчас самым нужным, а нужное и поганое здесь сходились так часто, что я давно перестал их разводить.
Перед выходом я почистил карабин Кьема — первым, рука сама тянулась к нему раньше прочего, заученным движением, что жило во мне дольше этого тела, — и проверил нож. Нож, не ствол. Ствол ночью у спящего хутора — это шум, это пост в трёхстах метрах, это вертушки через четверть часа. Латунь зажигалки Тёрнера холодила мне грудь рядом с тем, что осталось от Зунга. Я застегнул блузу поверх обоих, проверил, не звякнет ли что на ходу, и перестал думать. Пошёл.
Протоку прошли в темноте. По горло, на руках над водой — оружие, узел.
Ил под навесом держал плохо. Лежали два часа. Москиты, тёплая жижа, запах гнили.
Хутор спал. Одна плошка за бамбуковой стеной — гасла.
Я поднял двоих: глядеть тропу и насыпь. Бая — к задней стене. Сам пошёл в дом.
Чыонг не спал. Сидел в углу на корточках, лицом к двери, и ждал. Знал, что придут. По глазам понял — он почти рад.
Я опустился перед ним на одно колено. Тихо, чтоб не разбудить старуху за перегородкой.
— Они меня вели, — выдохнул он. — Я знаю. Я не хотел.
— Знаю, — сказал я.
— Я отдал колено. Только колено. Больше ничего.
— Знаю, — повторил я.
Он смотрел на меня снизу, и в выжженном лице дёргалась жилка.
— Завтра поведут снова, — сказал он. — Я не выдержу.
— Не выдержишь, — согласился я.
Это было всё. Дальше слов не было. Я перехватил его за затылок, чтоб не дёрнулся, и сделал то, зачем пришёл, — быстро, в упор, одним движением, которому учил когда-то других. Он не закричал. Выдохнул мне в плечо, коротко, и обмяк, и налился той последней тяжестью, которую ни с чем не спутаешь. Я придержал его, опустил на циновку, чтоб не стукнул. Старуха за перегородкой не проснулась.
Кровь шла тихо, в землю. Я вытер нож о его же рубаху.
Прорванную плотину я заткнул. Этой ценой.
Вышел к задней стене. Бай ждал, не глядя в дом.
— Уходим, — сказал я. — Тётку не будить.
— Сделал?
— Сделал.
Он сплюнул в темноту, сунул незакуренную самокрутку за ухо. Мы канули в протоку тем же путём, и за нами осталась спящая старуха, которая утром найдёт родную кровь холодной и не узнает, чья рука и за что, а узнает только, что война взяла у неё ещё одного.
Повернуться я решил сразу. Не отлёживаться, зализывая, — кусать в ответ, пока враг считает меня загнанным под воду.
Тёрнер давил уверенно, и в уверенности крылась его первая ошибка за всё это время. Он привык, что после катка, после дыма и потопа, после Чыонга мы зажаты, оглушены, заняты своими мёртвыми, — и оттого его связные группы, его малые дозоры советников, что шарили теперь по тропам подхода к выкуренной зоне, ходили чуть свободнее, чем ходили бы, считай он меня живым и злым. Я был живой и злой. Оставалось показать ему это так, чтобы дошло.