Искусство почти ничего не делать - Грозданович Дени
Во время таких грандиозных собраний по интересам существует ныне официально принятый обычай (в общем-то вполне здравый) — и его строго придерживаются — подсознательно четко отсчитывать время (я бы сказал, с точностью до секунды), отведенное на разговор с одним и тем же человеком (надев маску живейшей заинтересованности в своем собеседнике — который обычно объясняет вам умеренный успех своей последней книги, — одновременно тайком высматривая других личностей, с которыми было бы полезно и престижно пообщаться). Некоторые, конечно, в этом настоящие виртуозы и порхают от одного к другому — совершая мастерские пируэты и антраша, — оставляя в каждом сладкое ощущение божественной благодати, которая снизошла на них, когда они «встретили вас именно в тот миг, когда они — ну, надо же! — разговаривали о вас с тем-то и тем-то, который вас обожает…».
Поскольку тщеславие не самый малый из моих пороков, должен признаться, что я никогда не мог устоять перед обаянием таких льстецов (когда мне случалось — увы, слишком редко — становиться их добычей) и им всегда удавалось заставить меня разинуть клюв и выронить сыр…
Были, по крайней мере, два светила нашего литературного небосклона, безупречно игравшие свою роль: вдали от пестрой толпы взаимных восхвалений они снова и снова прогуливались по широкому проходу меж главных стендов издательств, погруженные в пылкую беседу, и по их проникновенным лицам угадывалось все грядущее влияние на будущее остального мира!
(Учитывая вышесказанное, в виде эпилога к этой почти театральной хронике мне хочется повторить здесь свою любимую присказку — да здравствует французский снобизм и да продержится он еще долго! Если все же он должен быть, как некоторые полагают, необходимым противовесом, позволяющим французской культуре существовать и дальше. Действительно, не кажется ли вам, что мы одна из немногих стран Европы, где еще сохранились маленькие книжные лавки? И где (как это приключилось со мной позавчера) еще возможно завести разговор о литературе с таксистом (даже несмотря на то, что он оказался восторженным поклонником автобиографий! Что, на мой взгляд, вполне простительно и нравится мне гораздо больше, чем если бы он по примеру своих коллег оказался поклонником «автоаксессуаров»!). А главное, скажу в заключение, если этот снобизм позволяет некоему романтизму, каким бы приторным тот ни был, бросать вызов всеобщему экономическому диктату, который при поддержке оголтелого либерализма со всей решительностью занимает позиции, до сих пор принадлежавшие любви к прекрасному.)
Post-scriptum: заканчивая эту главу, я узнал, что в воскресенье вечером книжную ярмарку пришлось эвакуировать в течение чуть больше часа из-за угрозы взрыва. По-видимому, существуют опасности и посерьезней, чем всеобщий закон рентабельности, довлеющий над тем, что скоро наверняка будут называть обветшалым «модерантизмом» литературного языка.
Все новое — хорошо забытое старое
Поскольку меня попросили представить некоторых авторов в литературном журнале Театра де ла Колин, я также был приглашен на спектакли по двум пьесам Чехова, поставленным Аленом Франсоном. Первая, «Лебединая песня», представляет, собой одноактную пьесу, которая для меня всегда была одной из вершин искусства и мастерства Антона Павловича.
В ней мы видим старого актера, пережившего момент славы и спившегося, который посреди ночи просыпается у себя в уборной после попойки по поводу спектакля, выходит на пустую сцену и там случайно будит завернувшегося в занавес такого же старого театрального суфлера, которому и переночевать-то негде.
Эти двое старые приятели и оба страстно влюблены в театр. От радости, что встретились так неожиданно и никому неведомо среди ночи, они начинают в лирической русской манере декламировать стихи из великих пьес. Как всякий уважающий себя актер, старый комедиант страшный кривляка и при каждом названии пьесы или имени персонажа разражается вдохновенной тирадой с дрожанием в голосе, а единственный восхищенный зритель при малейшей, заминке готов подсказать текст или подать реплику второстепенного персонажа. Эти двое потрепанных плешивых старичков, с детским восторгом разыгрывающие отрывки знаменитых пьес поздно ночью в большом пустом театре, — очень типичные для Чехова образы, олицетворяющие великий момент поэзии и комического.
Я заранее предвкушал удовольствие со смехом и грустью от напыщенного смешного кривляния старого актера Василия Васильича Светловидова, который сам себя называл «выжатым лимоном» и «ржавым гвоздем», и почтительную горячность суфлера, как ко всему театру в целом, так и к былой славе фигляра, бывшего его воплощением. Само собой подразумевалось поскольку эта короткая пьеса (одна из самых коротких в репертуаре) замечательным образом возрождает традицию «театра в театре», что их гримасы и мимика, «человеческие, слишком человеческие», обещали — учитывая участие великолепных актеров — стать наслаждением для зрителя. Однако Ален Франсон на свой лад приготовил нам сюрприз, настоящий ход мастера, такого никогда не бывало, на такое никто не осмеливался! Он решил играть пьесу в почти полной темноте: тени двух главных героев можно было различить с трудом, и зрители только слышали голоса. Я был в восторге оттого, что столько народу собрали на радиопостановку! Во всяком случае, это было просто гениально!
Конечно, удовольствие, которое я предвкушал от игры Жан-Поля Русийона (его выбор на роль Светловидова казался мне совершенно оправданным, поскольку это сулило двойную дозу кривляния — похоже, Антон Павлович это предусмотрел), было полностью уничтожено, учитывая, что лиц актеров было не разглядеть, но я так гордился своим участием в этом авангардистском новшестве и тем, что присутствую при такой явной дерзости, что подавил разочарование, и по примеру других зрителей — партер был заполнен самыми «продвинутыми» людьми театра — я решил, когда упадет занавес (которого мы тоже не видели, а лишь угадывали), выразить свой восторг и бурно аплодировал вместе с бесновавшейся публикой — по правде сказать, чтобы заглушить в себе робкое желание возразить, которое, впрочем, быстро рассеялось, ибо все кругом, казалось, были так счастливы побывать в крупном столичном театре ради собственного просвещения! Грех бойкотировать это чисто парижское удовольствие…
Продолжение постановки («Иванов») развивалось в том же ключе. На этот раз режиссеру пришла блестящая мысль переделать пьесу Чехова в пьесу Брехта — актеры изрыгали свои реплики с каким-то раздраженным ожесточением!.. И снова публика была в явном восторге! Окончательно осознав, что мои жалкие предрассудки о русском театре меркли перед новаторской мощью такого гения, как Ален Франсон, я решил не ударить в грязь лицом. Поэтому после спектакля я, как мог, состряпал вежливую, достаточно уклончивую фразу на случай, если мне встретится кто-нибудь из пригласивших меня организаторов (словом, я собирался, выражаясь театральным жаргоном, complimentir [55] по всем правилам), но, к счастью, я никого не встретил и без лишних слов трусливо ретировался. Однако по дороге к метро мне вдруг вспомнился отрывок из знаменитого дневника (1921–1923) критика Шарля дю Боса, упоминавшего модного в 20-х годах режиссера, пресловутого Фирмена Жемье, где говорилось следующее:
Именно в этом наши взгляды кардинально расходятся. Жемье — типичный дикарь, а в дикаре страшнее всего то, что когда он ухватится за какую-нибудь идею, то уж больше от нее не отступит. Он исповедует принцип, что народу доступно все, и я не говорю, что такого не может быть, но чтобы добиться этого, необходимо искусство в наиярчайшем своем проявлении, а вовсе не уничтожение всякого искусства — во что он верит и что практикует, — дабы заручиться поддержкой любой аудитории. Грустно то, что некоторые человеческие качества Жемье делают его невосприимчивым к убеждению. Он искренне прост, даже скромен, но увы! тем более упрям. Именно на примере таких, как он, лучше понимаешь необходимость — если есть желание вмешиваться в театральное искусство — позиции в некоторой степени скептической и экспериментальной, во всяком случае открытой. Никогда не забуду глубоко комичную сцену, при которой присутствовал в пятницу утром 21 апреля в почтовом отделении в гостинице «Коннот». Театральный критик из «Кристиан сайенс монитор» Перси Аллен попросил у Жемье интервью. Явившись на встречу с опозданием на пять минут, я застал их обоих. Перси Аллен, представлявший собой тип англичанина несколько languid [56] и не без притворства, по-французски расспрашивал Жемье о его планах. Жемье немедленно изложил ему свой взгляд на Гамлета. «Персонаж Гамлета до сих пор не был правильно истолкован, поэтому он и непонятен публике. Я собираюсь показать его совершенно простым. Когда Гамлет произносит монолог, он в действительности обращается к зрителю, и потому именно в этот момент я спускаюсь к зрителю». — «Вы имеете в виду, что вы “мысленно” спускаетесь в зрительный зал?» (Акцент, мягкость и blandness [57] Перси Аллена невозможно забыть); «мысленно» — было спасительной жердью, которую он протягивал Жемье, чтобы тот не потонул окончательно; но это слово, как обычно, вызвало совершенно обратный эффект, и Жемье воскликнул: «Ничего подобного.
Я действительно спускаюсь в зрительный зал, дохожу до третьего ряда партера, а может, и до шестого, а когда монолог Гамлета закончен, поднимаюсь на сцену: таким образом, как вы видите, у публики не останется никаких сомнений». После такого Перси Аллену пришлось прибегнуть к обычному в подобных случаях ответу: «О, понимаю, понимаю, это очень интересно».