Искусство почти ничего не делать - Грозданович Дени
задержаться еще на несколько долгих мгновений у окна кабинета (глядя, как быстро мелькают ласточки по серо-синему небу), и в эту минуту расслабленного забвения — вперед тем, как с головой погрузиться в деятельность дневной жизни — осознать сверкнувшую и тут же угасшую мысль, что позже — значит сейчас!..
Искусство предоставить себя обстоятельствам, или мужество плыть по воле волн
Сегодня утром мне захотелось перечесть мастера Тайсэна Дэсимару, и я еще прочней, чем обычно, укрепился в мысли, что японский дзен (такой, каким его видел Алан Уотс [50]) противоречит самому себе, но, главное, серьезно отклоняется от китайской философии чань, из которой он вышел.
Например, мастер Дэсимару отвергает дух игры, спорта (тут он подразумевается в чистом, немотивированном значении) во имя общей практики искренности и истинности бытия, которых, по его мнению, требует дзен. Практика, которая, таким образом, должна быть напрямую связана не только с повседневной жизнью (то есть с нашими самыми незначительными делами и поступками), но, главное (и он на этом настаивает), в перспективе быть готовым в любой момент взглянуть смерти в лицо.
По моему скромному мнению, подобное мировоззрение скорее ближе к боевому и военному японскому искусству, чем к изначально юмористическому и гибко реагирующему на обстоятельства (фантасмагорические или реальные) взгляду, развитому чаньскими отшельниками древнего Китая, которые в их концепции мудрости и связанного с этим действия гармонично сочетают даосские и буддистские принципы. Этот отказ от игры, от «притворства», это бескомпромиссное стремление к истине, к принудительной серьезности, чье огромное влияние на пуританский мир Запада (особенно в Америке) можно понять благодаря его садомазохистскому размаху, кажется мне признаком врожденного подсознательного желания повелевать, глубинной тяги к власти над противником и обузданию природы (своей и чужой) путем утверждения превосходства собственного «я», что гораздо больше подходит военно-националистскому японскому империализму, чем следованию «ходу вещей» древних учителей Китая.
Мне действительно кажется совершенно иной жизненная концепция, вытекающая из поэзии, живописи, а также занятий и поступков — в том виде, в каком донесли их до нас предания, — древних отшельников и полуотшельников чань, стремившихся избегать чрезмерной занятости, отдавая предпочтение простым сиюминутным радостям — пошутить и выпить рисового вина в кругу друзей, сыграть партию в маджонг, с песнями прокатиться на лодке или полдня подставлять ветру воздушных змеев — простота, суть которой следовать циклическим повторениям, которые они угадывали с первого взгляда в природе, в небе и в себе самих. Для них это значило следовать течению жизни (что они называли «ходом вещей»), и конечной целью адепта учения чань было овладеть тем виртуозным искусством, которое позволяет — предоставив себя обстоятельствам — никогда не терять ощущения космического ритма — иными словами, синхронизироваться с энергией, которая движет Вселенной, — «образ» (согласно «Книге Перемен») кормчего, ведущего корабль вниз по широкой реке, которому хватает немногих, но очень точных движений, чтобы держать курс по течению.
Однако, рискуя вызвать удивление, я хотел бы сказать, что мне всегда казалось, что эта мысль или, скорее, эта форма природной мудрости уже давно (неосознанно) существовала в театральном искусстве Запада, прежде всего в комедии или трагикомедии, а еще позднее в хорошо понятной практике игр и спорта — такой, какой попытался ее утвердить барон Пьер де Кубертен. Вернее сказать (но для этого нужны более веские аргументы, которых я не могу привести в этом кратком размышлении), я считаю, что было бы очень интересно рассмотреть — в свете нашего западного мышления — принятие и охотное активное участие в некоторой форме смешного — индивидуальной и коллективной. Индивидуальной в виде шутов, клоунов, паяцев, арлекинов и коллективной в отказе — пусть даже и мимолетном от доксы [51] от неизбежного невольного вклада (неизбежного для тех, кто не прячется от текущей жизни) в соответствие окружающей глупости. То, что классический театр ставит своей почти терапевтической целью заставить нас понять и принять, безжалостно насмехаясь (как Мольер) над вечным триссотинизмом [52]. Согласиться на роль — в какой-то момент неизбежно нелепую в глазах противника^— которую уготовила нам судьба, умерить свою гордыню, превратить в спектакль собственное неискоренимое тщеславие, ведь это в каком-то смысле любительский, спортивный и трагикомический способ следования «ходу вещей»?
Кроме того, специалисты по древнему Китаю говорят (и первый среди них Франсуа Жюльен в таких актуальных произведениях — заглавия говорят сами за себя! — как «Похвала пошлости» или «Мудрец размышлять не любит»), что настоящих мудрецов заметить трудно и они ни в малейшей степени не стремятся к этому званию, зато разделяют (по крайней мере, внешне) предрассудки и заблуждения своих современников до тех пор, пока им вдруг не придется им возразить каким-нибудь невинным и слегка удивительным поступком или тихим, но интригующим словом (которое при дальнейшем рассмотрении окажется дальновидным), и тогда потребуется особенная внимательность, дабы понять, чем может быть поучителен этот внезапный всплеск — язвительное бормотание, вежливый, но твердый отказ, молчание или же (если молчание покажется им чересчур нарочитым) какие-нибудь обыкновенные слова, чья невыразительность призвана смягчить взрывоопасность содержащегося в них смысла (ибо, разумеется, как без конца твердит учение дао, «Желающий блестеть не дает света»).
И действительно, истинные мудрецы чань, как и наши трагикомические клоуны, без всяких внушений и поучений выражают свое недоверие (без отрицания, что было бы чересчур радикально, неэффективно и недостаточно по-игровому) слишком строгим логике и рационализму, а также напыщенному красноречию, в которое они обычно завернуты, — их главная цель, повторюсь, оставаться на прямой связи с энергией, управляющей миром, плыть на ее волне, и, как хорошо сказал Франсуа Жюльен, объясняя естественную склонность китайцев к скрытой пользе:
…если вмешаться в нужный момент, то, к чему мы стремимся, сливаясь с ходом вещей, попадает в сеть благоприятных факторов и естественным образом выходит наружу без того, чтобы нам пришлось этого желать, рисковать, упорно трудиться и вообще прилагать усилия.
В реальной жизни все выражается в виде вмешательства или невмешательства во что бы то ни было. С одной стороны — построение фразы, тип выбранных слов, с другой — очертания жеста или особенное молчание, которое для того, кто умеет слушать, из сочувствия подскажет, как себя вести. Отшельник чань говорил обычно, что, отказывая иным в учении, он все-таки учит их чему-то важному. Со своей стороны, философ Эмерсон, когда насмешливые современники спрашивали, чему же его научили философские книги, отвечал: «Прежде всего они научили меня молчать в обществе таких, как вы».
Одна короткая басня прекрасно иллюстрирует легендарную поучительную сдержанность мудреца, который «не любит поднимать шума». Рассказывают, что в стародавние времена в Индии в уединенном месте на берегу реки в ветхой хижине жил одинокий старик. Он ловил рыбу, выращивал овощи, пел и играл на цитре, читал старые книги, иногда напивался допьяна и читал стихи, а окрестные жители взяли в привычку ходить к нему, потому что он мог дать прекрасный совет и словно невзначай говорил очень мудрые и своевременные слова. Шли годы, и молва о старике в хижине разлетелась широко, его стали навещать чаще, а некоторые приезжали издалека. И вот кое-кто из его почитателей собрались вместе и задумали построить ашрам неподалеку от дома старика. Тогда начались подготовительные собрания, комитеты, затем, разумеется, пошли разногласия, борьба за власть и, наконец, всякие несчастные случаи на стройке — вся команда была очень занята масштабным проектом. Однако с грехом пополам через пять лет здание было закончено. Архитектор со своей командой отправились делегацией на берег реки, чтобы пригласить старого мудреца (чьим именем был назван ашрам) на официальную церемонию открытия. Но каково же было их удивление, когда они увидели, что хижина разрушена, а старик исчез. На берегу рыбачил какой-то мальчик, бывший, как видно, из этих мест. Когда к нему обратились, он ответил: