Искусство почти ничего не делать - Грозданович Дени
— Можешь мне поверить, — добавил он, — я в детстве и почти всю молодость был точно таким же. Для меня и моих приятелей война, смерть, кровь, взрывы и все такое… было совершенно ненастоящим. Мы же почти не спускались на землю! А однажды во время наземных маневров (это один раз было), когда мы случайно оказались на ферме, я видел, что мои товарищи смотреть не могли, как хозяйка спокойно резала горло утке, чтобы приготовить ее на ужин.
Крестьянин и изгнанники постмодерна
Миновав узкие однополосные дороги, петлявшие то вверх, то вниз между лесистых холмов и лугов, с которых невозмутимые коровы глядели на нас — я прямо чувствовал это с каким-то безропотным скептицизмом, мы съехали на грунтовую дорогу, настолько ухабистую, что хотели уже было повернуть обратно, когда наконец увидели поляну на опушке леса, где нашим взорам открылась большая старинная ферма, куда нас пригласили с группой таких же любителей на так называемую «экскурсию по мастерской», организованную семейной парой, скульптором и художницей.
Для начала нас провели в просторный высокий амбар, переделанный в мастерскую скульптора. Там стояли огромные металлические композиции, либо отлитые целиком, либо сваренные из кусков листового железа, представлявшие собой разные периоды творчества мастера. Эти немного загадочные предметы — освещенные естественным зеленоватым светом, исходившим от высокой бамбуковой рощи за огромной застекленной стеной, — на мгновение показались мне разбросанными, а затем заботливо собранными экземплярами коллекции метеоритов какого-нибудь эксцентричного археолога.
Затем нас пригласили в другой амбар таких же (надо сказать, почти потрясающих) размеров, где на оборудованном мезонине, освещенные бледным светом дождливого дня висели абстрактные картины, манерой письма напоминавшие стиль Полякова [66] и Брама Ван Вельде [67]. Как и в мастерской скульптора, мы некоторое время слушали пояснения художницы (всем известно, что в наши дни «произведения искусства» не могут обойтись без комментариев, поясняющих суть проделанной «работы»).
Далее визит продолжался по остальным пристройкам бывшей фермы, где были оборудованы жилые помещения и прочие удобства, все было устроено элегантно и с изысканным вкусом, свойственным творческим натурам, когда они вкладывают свой талант в старые утилитарные постройки, изобретательно подчеркивая размеры помещений, где они поселились, словно улитки в новой раковине (бывшие хлебные печи, стойла, кормушки, сложные строительные конструкции, в уголках разнообразные старинные инструменты).
При виде такого контраста меня постепенно охватило какое-то недовольство; от столкновения, если можно так выразиться, двух культур, поставленных рядом или, вернее, наложенных одна на другую — интеллектуального эстетизма, глубокого рационализма, патетического мудрствования городской культуры и неосознанной, интуитивной и скорее «молчаливой» древней, традиционной крестьянской культуры.
Честно признаться, я никак не мог как следует сосредоточиться на скульптурных композициях из сваренных металлоконструкций, взгляд то и дело притягивали ржавеющие в углу части старого плуга, кучка колесных ступиц, рессоры от конной повозки, изящные подножки, сиденья и прочие хитроумные детали, выполненные явно с большим старанием кузнецами прошлого, а особенно сложный высокий каркас, в ту эпоху наверняка смонтированный «подмастерьями». Я также не мог уделить должного внимания картинам со столь же абстрактными названиями, взгляд немедленно отвлекался на пейзаж, который — как на средневековых миниатюрах — обрамляла искусно сделанная оконная рама в толстой стене, в маленькое окошко виднелся луг, поднимавшийся по пологому склону поросшего лесом холма (в этот предвечерний час, окрашенный в несравненные тона берлинской лазури). Тогда я тайком подумал (стараясь по возможности отогнать эту мысль, я ведь знаю, насколько она кощунственна или, вернее, очень неполиткорректна), что для тех, чьи глаза еще настолько чувствительны, чтобы сравнивать внешний облик по морфологии (следуя заветам гётевской науки), никаких сомнений не оставалось: упадок и закат этого мира со всей их привлекательностью — печальной поэзией руин — были представлены здесь во всем своем неотвратимом и несколько удручающем великолепии.
Еще я подумал о том, что Шпенглер в своей удивительной книге с незаслуженно скандальной репутацией «Закат Европы» называет «псевдоморфозой», а именно водворение молодой культуры в границы более древней, когда молодая, несмотря на отчаянные усилия, не может по-настоящему существовать в отлитой не для нее форме, чей сияющий духовный магнетизм еще настолько силен, что душит робкие попытки обновления. Эта промелькнувшая мысль заставила меня понять, что мы, вновь явившиеся, только и можем, что покрывать старые вещи излишне жеманными и, скорее всего, ненужными украшениями…
Это впечатление укрепилось еще сильнее после внезапно произошедшего мимолетного, но показательного события: точно также, как теперь в Авероне, несколько лет назад мы посетили другое прелестное местечко в горах, которое В. и А. тоже купили и, как новые хозяева, рассказывали нам, как тяжело и, скажем прямо, невыносимо, как физически, так и морально (особенно зимой), жилось здесь раньше, в этом уединенном уголке, когда даже элементарных удобств еще не было, и пока они весело тараторили эти общепринятые истины, близкие большинству «развитых» людей современного мира, по чистому совпадению (?) у них гостил бывший хозяин фермы, древний старичок с палочкой, раз в году навещавший эти места.
Тогда же я узнал, что этот крестьянин, жертва массового исхода из деревень, продал семейную ферму, чтобы уехать с женой на заработки в Париж, где оба устроились — она санитаркой, а он поваром — в приют для умалишенных, и с тех пор жили (по словам наших друзей-художников) в парижском пригороде, одном из этих безликих районов, наспех построенных в пятидесятые годы для размещения прибывающей рабочей силы, которую выманивал из глубокой провинции великий мираж торжествующей промышленности.
И тут случилось нечто удивительное, когда старичок несколько растерянно — как, вероятно, бывало каждый год — оглядывал бывшее «нищее захолустье» своей юности и расспрашивал, гнездится ли еще столько же ласточек под крышей амбара, прилетают ли к колодцу синички, можно ли еще у болота встретить лису, барсука и цаплю, он вдруг залился слезами. Все присутствующие бросились его утешать, спрашивая, что случилось, а когда он успокоился, то сказал только: «Да просто прошлое вспомнил!»
Остальные с облегчением покивали.
Я же не мог не думать о том, что этот старик, сам того не осознавая, — хотя, по-моему, мы со своей стороны все интуитивно почувствовали, а охватившее нас оцепенение это подтвердило, — что да, сам не до конца понимая, старик оплакивал нас всех (жалкие кошки-мышки между городом и деревней), нашу ничтожную жизнь изгнанников постмодерна.
Конечная цель искусства!
Я знаю Франсуа Б. очень давно и, следовательно, могу подтвердить, как обычно принято говорить в таких случаях, он пережил много разных «периодов». Одно время он писал акварельные миниатюры в очень маленьких блокнотах, которые никому не показывал.
А это, как нетрудно догадаться, не способствовало его известности.
Затем наступил довольно длительный период увлечения чем-то вроде кубизма, иногда с грандиозными озарениями, и, если очень вежливо попросить, он даже мог что-нибудь показать. Однако стоило вам по неловкости высказать восхищение, он тут же прекращал показывать что бы то ни было, потому что уже в то время не доверял комплиментам и пространным рассуждениям, если они касались искусства или художников. Дело в том, что Франсуа Б. никогда не был точно уверен — хотя всю жизнь посвящает этому большую часть времени, — что он хочет заниматься живописью. В основном ему нравится, как он всегда говорил, намазывать краску на мастихин.