Не прячьтесь от дождя - Солоухин Владимир Алексеевич
Утренний выгон стада и вечерний его пригон всегда были как бы двумя точками в отсчете времени.
«Встал я, значит, со скотиной и пошел в лес», «Проснулся я еще до скотины, лежу и думаю…», «Уж скотину пригнали, а ребятишек все нет, не заплутались ли где…», «Вот погоди, скотину пригонят, тогда и чаю попьем…» — такие и подобные им фразы были самыми обычными в разговоре. Но и то правда, что скотину выгоняли и пригоняли в строго определенные часы.
Поэтому, приехав этим летом в деревню и прожив несколько дней, я подивился тому, что хлопанье пастушьего кнута и слышимые вслед за этим хлопаньем громкие матерные выкрики пастуха раздаются каждое утро в разное время.
Уже одно это сразу, хотя и косвенно, настроило меня неприязненно к неизвестному мне пастуху. Что это за пастух, который выгоняет стадо каждый день в разное время, как его душе заблагорассудится! Когда выспится, что ли? Должен же быть порядок какой-никакой, должна же быть дисциплина? Мужики по-бывалошнему тотчас собрались бы на сходку и обсудили такое поведение пастуха, тотчас бы приструнили. Ну, пусть теперь почти не осталось в селе мужиков как таковых: одни бабы да старики. Молодые механизаторы все приезжие, бескоровные, бескорневые, им до сельских порядков нет никакого дела. Ну, пусть у теперешнего пастуха нет никаких внешних, определяющих рамок, но должна же быть внутренняя дисциплина, думал я, совесть, в конце концов. Как же так?
Правда, и стадо теперь сельское — разве стадо… Хоть и небольшое у нас село и никогда не водилось таких хозяйств, как где-нибудь поюжнее, чтобы десятки коров, волов, лошадей, а исключительно одна корова и лошадь, да телка, да овчишек десяток-полтора, но все же не было и бескоровных или безлошадных. Значит, все же сельское стадо имело какой-никакой вид: коров с телками и бычками к семидесяти, овец пусть хоть двести штук — стадо.
Осталось крупного рогатого, как теперь говорят, двенадцать голов да мелкого поголовья, то есть овец с козами, десятка три…
Сначала терпенье владельцев частных коров испытывалось молокопоставками. От каждой коровы надо было отдать в течение лета 412 литров. Тогда-то появилось новое название — «сливач». Так назывался специально назначенный человек, которому бабы приносили молоко, сливали его в большие фляги, и который эти фляги, поставив их на телегу, увозил в соседнее село, на молокозавод.
Потом начались большие затруднения с кормами. Прокормить корову — не шутка. На зиму надо ей не меньше ста пудов сена. А где его взять? Да еще нужна и картошка, и бураки. Я помню, как, бывало, мать распаривала в чугуне душистые плиты льняного жмыха и клала его в коровье пойло. Была также посыпка: крупномолотая овсяная мука или ржаные отруби, которыми сдабривали сено. Была овсяница, то есть овсяная солома. Она считалась вторым кормом после сена, то ли по своей питательности, то ли потому, что в овсе всегда присутствуют горох, вика, другие травы. А то еще была трясенка. Это когда дед деревянными вилами перемешивал солому и сено. Одним словом, приспосабливались как умели, но чтобы без коровы остаться — боже сохрани, последнее дело! Даже когда наступили большие затруднения с кормами, даже когда в колхозе появилось такое неслыханное на Руси понятие, как веточный корм, и коров в конце зимы подвешивали на веревках, чтобы не падали от слабости, даже тогда держались колхозники за своих коров и тянули их всеми силами.
Потом вышло распоряжение, чтобы колхозники своих частных коров продали колхозу. Надеялись таким образом сразу, одним махом, резко и круто увеличить поголовье колхозного скота в стране. Очень скоро спохватились, поняв, что если перекладывать из одного кармана в другой, то перекладываемое не увеличится, а может даже, часть его просыплется. Опять разрешили колхозникам держать своих коров, даже стали поощрять, но колхозники вкусили уже легкой бескоровной жизни (о корме заботиться не надо, в четыре часа утра вставать не надо) и вновь коров не заводят. У одной такой бескоровницы, женщины работящей, хозяйственной, я спросил:
— Александра Кузьминична, как же ты без коровы? Все же свое молоко… парного попить…
— А я, Владимир Алексеевич, что не допью, то досплю.
Вот и весь разговор.
— А молоко?
— А молоко мы купим. Пусть другие о коровах заботятся. Без молока не останемся.
«Как бы не остаться», — думается мне иногда.
Но какое-никакое стадо в селе все-таки есть, и пастуха наняли, без подпаска теперь уже, и скотину по утрам выгоняют, а по вечерам пригоняют, но только вот, как заметил я с первых дней, выгоняют и пригоняют ее в разное время. То совсем уж рассвело, солнце поднялось, а пастуха не слыхать. Ни хлопанья кнутом, ни криков на все село. То стемнело совсем, пора включать телевизор, а скотины все нет.
В первом случае говорят про пастуха: «Никак, со вчерашнего не проспится», а во втором случае: «Видели его в магазине после обеда. Значит, где-нибудь спит под кустом».
Что касается утренних пастушьих сигналов, то они могут быть самыми разными, лишь бы достигли цели, то есть дали бы знать хозяйкам, что пастух вышел и скотину пора выгонять.
Классическим пастушьим сигналом на протяжении веков, и повсюду, был пастуший рожок, а как его западный вариант — свирель. Переливы рожка и свирели любили не только крестьяне, но и коровы. Они послушно шли на звуки рожка, спокойнее себя вели, спокойнее щипали траву.
Рожки и свирели теперь повсеместно повывелись. Один из наших пастухов пытался играть на старом, мятом-перемятом пионерском горне, один ухитрялся дудеть в бутылку с отбитым донышком, один стучал палкой о пустое ведро… так или иначе, а цель достигнута.
…И не нужно, а все равно проснешься, когда выгоняют скотину, невольно будешь прислушиваться ко всем звукам в селе. И вот я заметил, что иногда эти звуки — хлопанье кнута, иногда — какие-то хриплые рулады, а иногда вдруг, неизвестно откуда взявшись, прорываются короткие, но сильные обрывки чистой рожечной мелодии. Этакие наполненные музыкальные всплески без начала и без конца. Объяснить этого я себе не мог. Уж не два ли разных пастуха в нашем селе, пасущих попеременно? У одного есть пастуший рожок, а у другого только кнут и здоровая глотка?
Между тем очень скоро я знал уже, что пастуха зовут Анатолий, и дважды повстречался с ним и с его стадом. Обе эти мимолетные встречи не развеяли моего заочно сложившегося нелестного представления о нем. Правда, в лице его сквозило что-то очень простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино, но сквозило оно из-под такой помятости, огрубелости, трехдневной соломенной щетины, что, может быть, даже оно и не сквозило, а просто почудилось. Но нет, в голубых глазах на этом обветренном лице действительно было что-то открытое и доверчивое.
Я собирал луговые опята на широкой наклоненной плоскости оврага, на другом берегу которого паслось стадо. Пастух, видимо, вздремнул, прозевал, и две коровы ушли метров на двести в поле овса. Любому пастуху не понравилось бы такое поведение коров, любой пастух обложил бы их матом, а настигнув, вытянул бы вдоль хребта кнутом. Но все же такого озлобления и такой ярости я не ожидал. Анатолий и лупил их кнутом, и кидал в них комья сухой земли, и все это со злобой, с ушатами отборной матерной брани.
Любой пастух — повторю — держит скотину в повиновении и страхе, но все же у настоящего пастуха за всем этим сквозит, а вернее сказать, в основе всего этого лежит любовь к скотине. Нельзя управлять скотиной, ненавидя ее.
Стадо постепенно передвинулось по косогору, и когда я шел через место, где недавно оно паслось, то около можжевелового куста обнаружил две бутылки из-под той ядовитой дряни, которая у питоков называется «красно вино», по магазинному ассортименту — портвейном, а в народе теперь — чернилами.
В другой раз я столкнулся с Анатолием лицом к лицу. Я сказал ему «здравствуйте».
— Здравствуй-то здравствуй, — ответил Анатолий, — да что мне теперь делать?
— А что такое?
— Скоро пять часов, пасти мне до десяти, а магазин в шесть часов закрывается. Что делать?