Последний полет - Маиссе Андре
— Опять ты дрался, — вздыхала она, наливая ему большую кружку молока.
У неё в руках старый деревянный ящик. Внутри несколько светлых, почти белых, детских локонов, уже исчезнувших, чтобы смениться шевелюрой взрослого мужчины, воина, предназначенного убивать и быть убитым. Она поставила ящик. Достала оттуда конверты, которые открывала тысячу раз, его письма, в которых многие фразы были вычеркнуты военной цензурой, его письма, которые не содержали ничего, кроме жалкой лжи, читаемые без особого доверия: «у меня всё хорошо», «говорят, что война скоро кончится», «вернусь к уборке урожая», затем «вернусь к сбору винограда», затем «к следующей посевной», небольшие фразы из жизни слишком спокойной, почти без опасности, настолько банальные, что казались правдоподобными.
В этот день я предпочёл бы удавить Гитлера и всех его генералов, политиков всего мира, от Рузвельта до Черчилля, всех, кто нас загнал в это дерьмо. Все эти евнухи ничего не смыслят в жизни, так как не знают её, не могут смаковать её плоды. Эти неотёсанные, злые обезьяны, опьянённые властью, которую мы им оставили по наивности, по слабости, иногда по лени и трусости, обезьяны, которые только затем поднимаются во весь рост, чтобы потом со сладострастием барахтаться в дерьме, в чём весьма преуспевают. Не имея человеческой судьбы, они завидуют нашей и очень хотят отнять её у нас.
И я убежал. Её дрожащие губы подсказали мне, что я должен уважать её горе, дать ей выплакаться, что ей просто необходимо излить свою боль, выразить её вне себя, чтобы оно не унесло и её. Струсил ли я остаться с этими двумя женщинами? Не знаю.
Я оставил их одних, один на один с их грустью, которой никогда не придёт конец, ведь у неё не было выхода, она как бы затаилась и будет жечь их безжалостно, без передышки, будет мучить их до конца.
Мне было стыдно за всё: за Германию, за себя, за нас. Я вспоминал о наших увеселениях и я стыдился их, ведь я знал, что никогда больше не будет звучать смех в этом доме. Я стыдился наших песен, наших шуток. Я стыдился желания держать женщину в своих объятиях и любить её, в то время как эта женщина, чей живот уже округлялся, не сможет больше испытать счастье в объятиях отца своего ребёнка. Эта мысль терзала, мучила меня, я не переставал думать об этих двух детях, которые и были вместе всего лишь несколько дней, и не увидятся больше никогда. Они познакомились и мечтали о будущей встрече, не зная, что она станет последней. Я услышал их клятву никогда не расставаться, в то время как война должна была их разлучить навсегда. И я вспомнил, как красив в другой жизни взгляд женщины, которая улыбается Вам рано утром, когда заря рождает надежды.
Тогда я понял различие между спариванием и любовью, между пошлыми ласками и готовностью полностью отдаться другому человеку. Тогда я и понял, что было божественного в паре, занимающейся любовью и неожиданно обретающей божественный дар: в это мгновение эта пара влюблённых обретает способность дать жизнь. А мы, какой способностью злоупотребляем мы? Способностью уничтожить жизнь! Остались ли мы ещё теми людьми, которых Бог хотел создать по своему подобию, не являемся ли мы лишь геенами, учуявшими смерть и готовыми её совершить?
Эти двое, мы их убили, ты, я; мы все, друзья и враги, как мы уничтожили людей на дорогах Франции, торопясь, чтобы трава не стала хлебом, чтобы грозди винограда не отяжелели от сахара ангелов, чтобы их дети не превратились в мужчин.
В этот вечер я напился, как скотина. Патруль нашёл меня мертвецки пьяного в канаве, когда начал падать снег. Они отогрели меня.
— Откуда Вы прибыли?
— Из Сталинграда.
Они ничего не сказали. Они замолкли, побежали секунды. Они дали мне, чем побриться. И я вернулся.
Вот с этого дня, из трусости, опасаясь погасить этот лучик надежды, который всё ещё блестит в глубине всех глаз, я принялся писать эти письма, скопированные с образца, предусмотренного, как и во всём остальном, нашей замечательной организацией. Но всё ли они предусмотрели?
Что, по-твоему, я должен написать матери Отто? Что он погиб ради нашего фюрера, чтобы его министр или какой-то иной избранник арийской расы мог бы пойти пописать в мраморные горшки? Или ты предпочитаешь, чтобы я сказал ей, что он умер ни за что, что он был сбит, как собака, так как мы все ведём себя, как звери. А может ты хочешь, чтобы я написал ей, что те, кто его сбил, ни лучше, ни хуже нас! Не верю, что это заставит замолкнуть её печаль.
Тишина разъедает офицерскую столовую, чудовищно тяжёлое молчание. К чему слова, всё сказано.
Мы хотели сделать человека равным Богу. Мы убили Бога, чтобы у человека не было соперника. Мы забыли Бога. Мы пожелали, чтобы он исчез, вообразив, что человечество способно прожить без Бога. Мы возвели человека на пьедестал статуй, сокрушённых две тысячи лет тому назад. Мы насмехались над теми, кто славил Бога, а сами восславили человека, забыв о том, что человек есть лишь бледное отражение Бога. Без Бога остаются лишь животные, которые отличаются от других млекопитающих только своим прямохождением. Убив Бога, мы убили духовность, которая должна быть в человеке. Мы низвели людей до уровня животных.
Желая освободить человека от того, что мы называли рабством духа, мы обрекли его на участь животного, которому достаточно удовлетворения чувств вместо поиска радости духа. Отныне люди — это всего лишь животные в пору спаривания, которые стремятся лишь пожрать, напиться и спариться. В человеке не осталось никакого благородства.
— Человек — это его собственное несчастье.
— Что из себя представляет человек во всей этой трясине? Орудие убийства мужчин, женщин, детей?
— Я никогда не соглашался расстреливать колонны беженцев. Это отвратительно. А когда всё же единожды мне пришлось, не знаю почему, делать это, меня стошнило. Перед глазами остался маленький мальчишка, прильнувший к женщине в летнем платье, наверняка это была его мать, но она уже не могла защитить его. Пыль, поднятая на дороге моими снарядами, была пощёчиной для меня. До сих пор взгляд малыша преследует меня.
— Ты видел его взгляд!
— Я видел его взгляд. И с той поры я сотни раз встречался с ним в кошмарах, не оставляющих меня, я никуда не спрячусь от него, пока сам не провалюсь в ад. У него были серо-голубые глаза, удивлённые, непонимающие, несчастные, они будто спрашивали меня, почему я сделал больно его маме, почему я стрелял в его плюшевого медвежонка. Его взгляд как бы спрашивал меня, он не понимал, что означала кровь вокруг его матери, сестры, отца. Его взгляд говорил мне, что он не знал ещё, что они были мертвы, что никогда больше он не услышит их, что они не пошевелятся, не ответят ему, что никогда больше мать не склонится над ним, чтобы поцеловать его вечером перед сном, что никогда больше отец не расскажет ему истории, в которых королева цветов будет влюблена в лягушку, которая превратится в очаровательного принца. Вот, что происходит со мной каждую ночь, вот, от чего я убегаю каждую ночь. И сегодня вечером я напьюсь, чтобы свалиться на кровать, проспать всю жизнь и проснуться лишь для того, чтобы встретить свой конец.
— Расстреливать колонны гражданских! Какое чудовище дало такой приказ?
— Но ты же хорошо знаешь, что штаб, а у него глаза повсюду, обнаружил солдат среди гражданских. Ты лишь исполнил свой долг.
— Мой долг! Нашёл оправдание! Это объяснение для тех, кто не хочет знать правду. Эта война — варварство, которому мы способствовали и в котором принимаем участие. Ты не хочешь это видеть, не хочешь это понять.
— Мы всё испортили, мы уничтожили наше наследие. Мы коррумпировали Человека и его Природу. Чтобы потрафить сумасшедшему, объявившему себя нашим государем, мы согласились всё разрушить, якобы для того, чтобы установить некий новый порядок, который должен будет существовать в веках. Мы участвовали в этом трагическом фарсе, призванном заставить Человека уступить место индивидуальному эгоизму. Мы соорудили пирамиду, спекулируя на магии слова, игнорируя его последствия. Действию мы противопоставили намерения. Мы не захотели видеть, что дерево, достоинства которого нам расхваливали, на самом деле было засохшим, бесплодным, мёртвым, несущим лишь плоды ненависти и смерти. Мы закрыли глаза на всё, что нас окружало: наши поля, леса, храмы, школы. Мы отказались видеть, что в полях трудятся крестьяне, что на лугах и в лесах — дикие или домашние животные, что в храмах священники проповедуют любовь к ближнему, что дети в школах учатся читать, считать, распевают считалки, похожие на наши. Я открыл всё это, когда получил приказ бомбардировать землю, которую мне представили как враждебную и опасную. И тогда я увидел под моими бомбами несчастных людей, искавших спасение в храмах — их последнем убежище, в лесу, там, где они играли в те же игры, что и мы. Так я стал убийцей. Я сбрасывал бомбы повсюду, надеясь, что они не причинят зла этой маленькой белокурой девочке, смотревшей на меня, державшей на руках свою куклу, стараясь защитить её от моих пушек.