Возвращение - Катишонок Елена
Тем не менее, при всей нелюбви к домашней суете, начала обустраиваться. Срочно понадобилась мебель — старую она презрительно назвала рухлядью. Во имя новой мебели звонила каким-то людям, намекала на важные знакомства: «Я не останусь в долгу». При этом тонула в долгах, о чём беспомощно жаловалась по телефону подругам.
По мере того как уверенные грубые дядьки втаскивали в квартиру ту или иную громадину, мать избавлялась от родных и привычных вещей. Исчез унесённый теми же дядьками книжный шкаф — тот самый, что хлебосольно распахивался от избытка содержимого. Исчез, оставив по углам пизанские башни книг; они высились, угрожающе кренясь, осиротевшие, несчастные, бесприютные. Какое-то время Алик спал на полу, потому что кушетку, низведённую до «рухляди», мать оставила на старой квартире, а диван ещё не купили. С полу хорошо было рассматривать знакомые корешки, и засыпая, он мысленно расставлял их на полки старого шкафа в привычном порядке: «Дубровский», «Принц и нищий», «Малахитовая шкатулка», «Три толстяка», «Джек» — и с какой-нибудь из них уплывал в сон, где бестолково толпились все хорошо знакомые. Стоял толстенный А. П. Чехов, «Апчехов» (книжка про чихание, как думал он в детстве), маршировали одинаковые солдаты Маяковского в форме цвета запёкшейся крови, теснились упитанные зелёные тома Анатоля Франса, гоголем выступали синие корешки Гоголя, «Без семьи», без семьи, без семьи…
Появился наконец и диван. Его тоже можно было раскрыть, как книжку, этим сходство и ограничивалось — в отличие от книги закрывался диван с трудом, норовя хлопнуть по руке или прищемить край одеяла. Половинного пространства вполне хватало для сна, Алик перестал его раскладывать.
В школе на новичка никто не обратил внимания. Выходя, привычно нащупывал в кармане гвоздь, отполированный пальцами, и вдруг спохватывался: не туда… Но гвоздь почему-то не выбрасывал, так и носил в кармане. Временами — да что там, каждый день — хотелось вернуться в старый дом, войти в парадное со знакомым прохладным запахом кафеля, подняться в квартиру номер девять, ибо невозможно было стряхнуть ощущение, что там всё сохранилось как прежде: стол покрыт скатертью с бахромой, из которой Ника плела толстые куцые косички, книги стоят за стеклом исчезнувшего шкафа, а не громоздятся стопками на полу новой квартиры, где они с матерью почему-то живут. «Если бы твоя сестра была человеком, я получила бы три спальни», — часто повторяла она. Вполне хватало места в старой квартире, думал Алик, и непонятные замечания считал материнской причудой. Он откровенно завидовал сестре, её независимости: Ника не стала бы жить с ними, сколько бы комнат это ни прибавило. Сестра умела не делать того, что не хотела.
Постепенно мать выздоравливала от мебельной лихорадки. Теперь она занимала деньги у одних людей, чтобы отдать долги другим. Новая мебель как нельзя лучше подошла к новому жилью. Высокие полки приютили книги, которые как-то разом подтянулись и обрели утраченное было достоинство. Появился небольшой обеденный стол, хотя никто за ним не обедал, и лёгкие стулья. Единственным исключением из новизны осталась не внесённая в разряд «рухляди» тахта из старой квартиры: «постоит до лучших времён», объяснила мать; удобная «Лира» водворилась в её комнате.
В один из дней мать привезла плоский прямоугольный пакет. Из чёрной рамы насторожённо смотрел отец. Она отошла в сторону и внимательно рассматривала портрет, потом произнесла спокойно:
— А ведь этот мерзавец испортил мне жизнь.
Алик опешил. Она продолжала:
— Его надо повесить.
Он убежал от абсурдных слов и долго кружил по не знакомому ещё району вдоль высоких одинаковых домов. Составить рядом — вытянутся Великой Китайской стеной. Телефон-автомат был свободен, но провод болтался без трубки. Ника права: она врёт, и никогда не знаешь, ложью или шуткой были легко брошенные слова.
«У меня больше нет дочери», говорила с горечью мать. Горечь была настоящая, слова –
враньём. Она сделала или сказала что-то страшное, непоправимое, иначе сестра не ушла бы. «Кроме тебя, у меня никого нет», повторяла она. Снова враньё: ведь осталась Полина, но Полину она сама же прогнала.
Телефон рядом с почтой работал. Он позвонил Жорке — нужно было расслабиться.
Домой вернулся поздно. Жадно поел и растянулся на диване. Свет уличного фонаря падал на портрет. На месте лица блестело яркое пятно.
После школы домой не тянуло, и Алик отправлялся к матери на работу.
Она не признавала шаркающее слово «секретарша» — секретарь, и никак иначе. В детстве он гордился — мама хранила все секреты загадочного КБ, «кабэ», в котором работала. Буквы КБ могли обозначать красивый букет, кучу барахла, колдовское болото, Карабаса-Барабаса, да много что, но КБ оказалось конструкторским бюро, пристёгнутым к непроизносимому слепку букв с единственно понятной деталькой «электро» где-то в середине.
Лидия Михайлец была идеальным секретарём: не было начальника, сохранившего бы хоть один секрет от Лидочки, Лидуси, в ряде случаев — Дусеньки. Невразумительноэлектрическое КБ стояло прочно, в то время как начальники менялись, как и таблички с их именами на двери. Лидия была несменяемой, чему новый начальник удивлялся поначалу, а потом удивлялся, как он обходился без такого секретаря. Лидуся быстро выучила, с кем и каким голосом разговаривать, кого пригласить в кабинет немедленно, а кого полезно помариновать, чтобы «гонор сошёл», даже если приёмная пустовала.
Называть её здесь мамой не поворачивался язык. Элегантная, приветливая, она уверенно лавировала между столом с телефонами и шкафом, быстро находя нужную бумагу или папку. На неё смотрели все сидящие в приёмной: мужчины — с восторгом, в той или иной степени скрываемым, женщины — с деланным равнодушием, цепко отыскивая недостатки. Напрасный труд: Лидочка воплощала рецепт «апчехова» — по крайней мере, лицом и одеждой, что на уровне приёмной КБ было более чем достаточно.
Алику нравилось смотреть, как она лёгким взмахом укладывала копирку на чистый лист, и чёрная жирная бумага лениво льнула к нему. Нравилось прислушаться к её разговорам: интонации и тембр удивительно менялись от одного собеседника к другому; нравилось, как она чётко произносила в трубку невыговариваемое название; нравились осторожно-любопытные взгляды, которые бросали на него забегавшие женщины. Некоторых он знал — например, тётю Нину, забегавшую к ним: она всегда ерошила ему волосы, только в последний раз остановила руку на полпути, воскликнув: «Он у тебя совсем жених, Лидусь!» Алик смутился: «Тёть Нин…», однако женщина перебила: «Какая я тебе тётя, ты сам уже дядя! Просто Нина, договорились?» Это было непривычно, но — кивнул, за что получил одобрительный взгляд матери. «Детки растут вверх, — она красиво выдохнула дым, — а мы с тобой, Нинок… в другую сторону».
Смиренная старушечья фраза не вязалась с её свежим лицом и блестящими глазами. Взяв у матери рубль на обед, он выскочил на лестницу, забыв попрощаться. Зачем она врёт, зачем?! Врёт или… нарочно пугает? Напоминает про тот март, словно его можно забыть, лучше б его вырвать из календаря, из времени, из памяти.
…Третий класс, урок труда. «Готовимся поздравить наших дорогих мам», объявила училка. До 8 Марта надо научиться пришивать пуговицы. Всем раздали орудия труда: нитки, иголки, разноцветные лоскутки и пуговицы.
— Вдеваем нитку в игольное ушко… Потом делаем узелок, вот так, — училка подняла согнутый палец.
Алику выдали красную тряпочку в белый горошек и крупную чёрную пуговицу, будто с папиного пальто. Он вздрогнул и долго не мог просунуть нитку в игольное ушко. Зато цветы маме купит он сам, а через два дня после 8 Марта ему исполнится девять лет!
— Иголку втыкаем снизу…
Кое-как он справился с узелком — нитка виляла и выскальзывала из непривычных пальцев — и воткнул иголку, но не в пуговицу, а себе в руку; слизнул яркую каплю.
— Не пришивай слишком туго, — училка взяла лоскуток из его горячих вспотевших рук. — Стараешься, молодец! — И двинулась по проходу дальше.