Шаровая молния - Ерофеев Виктор Владимирович
Конечно, наши тогдашние беды — ерунда по сравнению с муками, которые выпали на долю Анатолия Марченко или Сахарова. Нас не били в лагерях, насильственно не кормили при голодовке. Но сущность общества, в котором мы жили, подлость и трусость одних и благородство других я понял за тот «метрОпольский» год так, как бы не понял и за полжизни.
Итак, 6 сентября нас с Поповым вновь пригласил к себе Кузнецов. Он сказал, что состоялся секретариат Московской писательской организации, где решили нас восстановить. Попов — сразу: «Дайте справку!» — «Нет, справки не дадим». — «Мы члены СП?» — «Нет». — «Так кто же мы?» — «Вы члены Московской писательской организации…» Мы оказались в уникальном положении принятых-непринятых. «Пишите заявление, — сказал Кузнецов, — и вас полностью восстановят на секретариате РСФСР».
Имелось в виду, чтобы мы написали о «шумихе на Западе». Мы отказывались. В игру вступил Сергей Михалков, секретарь российского Союза. В тиши огромного кабинета на Комсомольском проспекте он сообщил, что от нас требуется минимум политической лояльности. Политическое заявление нужно для товарищей из провинции, которые не в курсе. Мы не поддавались. Написали просто заявление о восстановлении.
В декабре последовал вызов на секретариат РСФСР. Мы решили не идти: пусть восстанавливают заочно. Но накануне Верченко заверил, что все с кем надо согласовано и нам нужно явиться для проформы. В тот же день мы встречались с Аксеновым. Это важно, потому как есть версия, будто он сделал «МетрОполь» только для того, чтобы уехать на Запад. Василий сказал: «Если вас восстановят, будем жить нормально». Он даже собрался пойти через день на какое-то собрание Ревизионной комиссии, членом которой был.
На следующее утро состоялся наш полный разгром. Мы понимали, что предстоит борьба. Думали, что нас будут унижать, принуждать к раскаянию, чтобы потом в «Литературной газете» напечатать наши «признания», что нас вымажут дерьмом, но в конце концов примут, а, значит, Союз изменит своей советской сущности. Мы рассматривали восстановление как победу.
Нас заставили долго ждать, а потом стали пускать по одному. Первым пошел Попов: считалось, что он из народа, сибиряк и потому в известном смысле сможет смягчить ситуацию. Трудно сказать, был ли заранее запланирован результат. Возможно, они получили сначала одно указание свыше, а после другое. Дело было буквально накануне оккупации Афганистана, и верхам уже не требовались либеральные игры в «разрядку». Во всяком случае, кто-то побывал в «высших сферах». Может быть, Кузнецов, ибо именно он начал собрание зажигательной речью против «МетрОполя».
Присутствовал весь секретариат, от мала до велика. Они сидели за длинным столом и возмущенно шевелили руками: казалось, копошится множество змей. За председательским столом сидели Сергей Михалков и Юрий Бондарев. Бондарев не произнес ни слова, но свое негодование выражал мимикой — то за лоб схватится, то руки возденет. Главным спикером был Шундик. Валентин Распутин с половины ушел на другое заседание. Михалков изображал бесстрастие. Когда начинали орать: «Да хватит их слушать!», — он возражал: «Нет, товарищи, мы должны во всем разобраться…» То, что нас вызывали порознь, никакого значения не имело. Мы потом смеялись: отвечали абсолютно одинаково.
Вопросы были обычные, гнусные: как додумались до такого мерзостного дела? понимаете, какой ущерб нанесли стране? как относитесь к тому, что ваше имя используется на Западе реакционными кругами? кто вас на это подвигнул? Они хотели свалить все на Аксенова. Попов сказал, что ему тридцать три года, он может сам отвечать за свои поступки и никто его не «двигал», он не шкаф, чтобы его двигать.
Мы договорились, что как только Женя выйдет, то подаст мне знак: хорошо, так себе или плохо… Попов вышел и только рукой махнул: совсем плохо… Меня сразу спросили: считаете ли вы, что участвовали в антисоветской акции? Я понял — шьется дело: участие в антисоветской акции — это 70-я статья, а не прием в Союз писателей. Кузнецов сказал: «Как же вы, пишущий про всяких Сартров, не понимали, что вас используют как пешку в большой политической игре!» Совсем по-другому вели себя Расул Гамзатов, Мустай Карим, Давид Кугультинов.
В какой-то момент Гамзатов встал и сказал Попову: «Хорошо отвечаешь! Принять их, и все!» Когда Попов вышел, за ним последовал Карим и сказал: «Вы все правильно говорили, но кому вы это говорили!»
После секретариата кое-кто из участников погрома подходил к нам, пожимал руки. Потом мы узнали, что голосовали единогласно. Был очень долгий перерыв, они совещались, мы болтались по коридорам. Затем нас опять вызвали, и Шундик зачитал решение (в редакции Д.Гранина): мы исключаемся из Союза писателей на неопределенное время. Когда все уже расходились, Михалков нам шепнул: «Ребята, я сделал все, что мог, но против меня было сорок человек…» Может быть, в тот раз он действительно не был главным погромщиком?
Все это было за два дня до столетнего юбилея Сталина. Когда к нам подошел корреспондент «Нью-Йорк таймс» Крег Уитни, мы сказали ему, что таким вот образом Союз отметил день рождения Вождя. Липкин и Лиснянская вышли из Союза писателей. Им пришлось хуже всех: они лишились почти всех средств к существованию. Мы всегда относились к ним как к героическим личностям. Аксенов тоже вышел из Союза, но его «игра на отъезд» ослабила наше единство. Вскоре он получил приглашение от американского университета, уехал и лишился гражданства. Надо добавить, что мы с Поповым написали письмо друзьям с призывом не выходить из Союза, не обнажать левого фланга литературы. Битов, Искандер и Ахмадулина нас осмотрительно послушались.
«МетрОполь» оказался рентгеном, просветившим все общество. Мы увидели власть воочию: она уже не перла вперед на своем идеологическом бульдозере, как прежде, она едва ползла — маразматическая, деградирующая, разваливающаяся, — но при этом готовая губить все живое, лишь бы ей не мешали догнивать.
И в то же время эпопея «МетрОполя» показала, что той власти можно было сопротивляться и следовало сопротивляться. Более того, стало понятно, как сопротивляться ей.
Для нас год «МетрОполя» — страшный и веселый год: дружно, стараясь не терять чувства юмора, мы (как неоднозначно я оценил в тот год смысл этого местоимения!) шли против течения, против низвергавшегося на нас потока помоев. Нам кричали, что мы пособники спецслужб, что нас надо поставить не то к стенке, не то лицом к народу. Нас не сломили, нам просто попортили биографии. И сейчас я думаю и говорю не о мести — о памяти: в социальной беспамятности залог катастрофических повторов.
Те «былинные» времена прошли. Возникло новое испытание: что делать, когда все можно делать?
От намордника — к свободе выбора — к выбору свободы.
Самогон и самиздат
Ни в одной стране мира власти так не боялись литературы, как в России. Государственная монополия на слово была столь же строгой, сколь и монополия на водку. В результате такой политики народ спился, изготовляя самогон, а просвещенные классы, потребляя самиздат, превратились в радикально мыслящую интеллигенцию.
За что Достоевский отправился в сибирскую каторгу на четыре года? За чтение в кругу друзей частного письма одного русского критика одному русскому писателю. За что ссылали Пушкина, Лермонтова, Тургенева? За что отлучили от церкви Льва Толстого? Цензурные запреты, уничтоженные только первой русской революцией в 1905 году, сделали русское слово всесильным. Россия никогда до конца не верила ни в свои идеологические миражи, ни в свою историческую легитимность. Запрещая преподавание философии в университетах, ввоз книг и даже, бывало, музыкальных нот из-за границы, правительство должно было по логике вещей объявить и отечественную литературу вне закона, но вместо этого вся русская свобода ушла в литературные тексты, замаскировавшись в описаниях природы и любви. Россия была не что иное, как место битвы между властью и литературой. Пушкин, Гоголь, Тургенев, Достоевский, Толстой, Чехов, Горький — вот наши настоящие маршалы и генералы. Я — скромный наследник их побед.