Карамболь - Дегтев Вячеслав Иванович
После чего мы идем в театр. И смотрим инсценировку того самого романа, который в рукописи назывался «Евангелие от Сатаны», и в антракте, среди восторженного гогота двуполо-бесполых, среди перстней и сережек, устаревших «хвостов» и модных бакенбардов, среди этого розово-голубого бомонда, пьем коктейль под названием «Слезы Бегемота», и в зеленых ненасытных глазах Марго пляшут-бесятся самодовольные чертенята, они обещают, бесстыжие, они такое обещают — дай только домой прийти… И никому уж я не позвоню сегодня, и ни к кому не схожу, даже и не подумаю, даже не вспомню ни о ком и ни о чем, — все это я знаю наперед, но даже и не сожалею об этом.
А пойдем мы после спектакля ко мне, и Марго будет приставать еще по дороге, а как только переступим порог, скинет с себя все, и мы станем ломать-доламывать, ломать-доламывать многострадальный мой диван леопардовой расцветки, — под звон, под плач, под рыдания колоколов. И мне вовсе не покажется, как сегодня в церкви, что плачут они по загубленной моей душе, нет, я давно уже привык-притерпелся к подобному аккомпанементу. Видно, такой уж мой крест…
И весь день будет приподнятое настроение, ясная голова, а в душе — светлая благость. Ведь со слезами выходит лишний адреналин, — объяснит всезнающая Марго. А Успенье означает — умирание, смерть…
А я ей не верю, — слышите, — не верю этой рыжей длинноногой стерве!
КОПЬЕ ЛЕТЯЩЕЕ
(Заклятье)
И сказал я: хватит!
Семь лет уже, как свела нас судьба; свела и играет. Кому — благодетельница, кому — злодейка.
Последние шесть лет я звонил тебе каждый день. Звонил, чтобы сказать о своих чувствах. Я говорил, что скучаю, что рвусь к тебе, и что душа моя постоянно парит-вьется вокруг тебя… Ты же царственно выслушивала эти бредни и принимала все как должное.
Я слагал о тебе, невзрачной, восторженные песни, воспевал тебя, нескладную, в торжественных гимнах, посвящал тебе, некрасивой, возвышенные оды. Я провозгласил тебя, ничем не выдающуюся, самой-самой… О тебе говорили с придыханием, что ты — новая Лаура, что ты — сама чистота (я убедил в этом всех!), утверждали, что твое поведение исполнено благородства, а форма рук, цвет глаз и волос — первозданная античность, и что фигур таких сейчас в природе не существует. Твои красивые подруги сперва пожимали плечами и завидовали, а потом стали откровенно подражать. Что им еще оставалось, обыкновенным, ведь не они, а ты — само совершенство.
Я вырывался к тебе в Москву каждый месяц, а то и чаще; находил на работе причины для командировок и мчался. Или брал за свой счет… И почти не ездил поездом, слишком долго, летал самолетом, и торопил, подгонял пилотов, а потом спешил из Быкова с букетом роз, и бывал счастлив, увидев в глазах твоих искру радости, и не требовал большего, лишь бы смотрела вот так, с интересом и благодарностью… точнее, не смел требовать большего: чтобы встретила хотя бы раз или проводила — ведь это, в самом деле, недостойно той, которая — само достоинство.
Я опускался на диван устало и выдыхал с облегчением — уф! — пока ты хлопотала с розами — наконец-то я дома. И только теперь понял, что не дом то был, а всего-навсего — домик карточный.
И вот он рассыпался. И у меня теперь нет ничего. И до нынешнего утра я не знал, что делать, как теперь жить. Я был — сама растерянность. Ты же — сама отчужденность, сама неприступность. И вот — я не хочу больше ни-че-го. Перегорело.
Словно шел-шел в темноте по какому-то тоннелю, ощущая с боков и над головой близкие своды, и вдруг — синяя бездна, полная миров и светил, — лети, плыви, куда хочешь.
И что мне теперь до тебя, до того, что ты, может, и ждала моих звонков?! Ждала и одновременно не желала. Что с того, что ты бросалась всякий раз к телефону, когда он начинал трезвонить? Бросалась, но в тот момент, когда в трубке в самом деле прорезался мой голос, вспоминала, что ты — само совершенство и само достоинство, и с тобой в мгновение ока происходила странная и страшная метаморфоза, в голосе появлялся металл, в интонации — холодный мрамор, и вот ты — воплощение самой вежливости и сарказма. Из трепетной нежной голубки, так мною любимой, превращалась вдруг в… ну, ты и сама знаешь, в кого.
Я знаю: ты и сейчас думаешь обо мне. И сердце твое переполнено нежностью ко мне, и быть может, вспоминаются помимо воли те прекрасные минуты, которые бывали у нас, и ты видишь нас вдвоем, смеющихся, счастливых, — и тебе так хочется протянуть руку к зеленой коробке. Поднять трубку и сказать, что соскучилась. Что ждешь. Что плачешь. И что сейчас ты — само раскаянье.
Ну, протяни, подними, скажи. Позвони! Но нет, не брошусь я на вокзал и не примчусь, как прежде. Ни-ког-да! Ни завтра, ни послезавтра, ни через месяц — не дождешься. Даже и не подумаю.
А ты включай с досады телевизор. Показывай сама себе, что ты сейчас — само внимание и равнодушие. Демонстрируй, что телестрасти для тебя гораздо важнее наших зашедших в тупик отношений. Потребляй-наслаждайся пошлейшим пойлом для таких, как ты — «общечеловеков».
Смотри с умным и недоступным видом свой лживый ящик, глупая, некрасивая, бездарная. Это я из тебя, из обыкновенной, создал царицу; это я убедил, себе на беду, сперва тебя, а потом и окружающих, что ты — само совершенство. А ты всего-навсего тусклое отражение моей наивной мечты о всепокоряющей красоте, об идеале, еще одна химера, еще одно порождение прихотливого моего Дара. Я создал тебя из ничего, из одних лишь лихорадочных грез, вылепил, изваял, подобно Пигмалиону, — и вот я, как и античный герой, покорен, поражен своим жестокосердным творением. И восстала тварь на своего творца…
Говорят, нельзя бахвалиться талантом — отберет Господь. А разве всякий талант — от Бога?.. Да и на что он мне теперь, этот Дар, напрасный и бессмысленный, как сама жизнь? Родник незамутненный в этой кровавой костоломке, золото-серебро звонкое в этой смрадной геенне, — зачем мне присутствовать, даже являться избранным на этом пире безумных, — без тепла, без любви?
Ты была для меня заповедным садом, где гулял только я; заветным колодцем, откуда только я черпал животворную влагу; запечатанным целебным источником, где только я омывал свои раны. Я же — слово карающее в жестокой этой сюрреалистической пиесе, копье разящее в нескончаемой этой войне без правил. Выполняю какую-то ужасную миссию, после чего выбросят безжалостно, сотрут в порошок, лишь только исполню предначертанное. Ибо роковая на мне отметина.
Потому и влечет по таким путям, по таким несет тропам, по которым пошел бы разве что лунатик.
Тебе же выпало быть рядом и направлять меня к Свету, оберегать от соблазнов, вести к Богу и отрывать от Тьмы. Ты много для этого сделала. Ты открыла для меня тот заповедный, за серебряной цепочкой, сад, полный чудесных плодов, ты распечатала заветный, с неиссякаемой влагой, колодец, ты поливала на мои раны целебный бальзам. Я тебе за все за это так благодарен!.. И вот ты сломалась. Тебе захотелось «обычной» жизни. Захотелось «пожить для себя». Ты возжаждала какого-то «счастья». А бывает ли оно вообще — счастье? — без борьбы, без веры, без служения высокому? Без ежедневных, ежеминутных жертв? И кто тебе сказал, что ты должна быть счастливой? — с такой же закономерностью, как вкручивание болта в гайку? Эх ты, конвейерная! А я-то думал: на тебе — печать Божия…
Люди приходили просто посмотреть на тебя. Неужто это та, в которой столько всего?.. Неужто это та, которая самая-самая?.. Да нет уже той. Та давно умерла. Бесследно пропала. А существует, коптит небо ее оболочка, отправляет надобности «просто человек» из толпы. Хоть и считает по-прежнему, что — само совершенство и само достоинство. Но ведь даже икона, лишенная Духа, — просто измазанная краской доска.
Увы, ты оказалась стандартным винтиком. Ни одной мысли своей — все из этих газетенок с голыми задами на обложках — но с каким высокомерием и с каким апломбом! Ни одного поступка без оглядки на этот мерзкий ящик, сатаны порожденье, — но с каким выражением на «классическом» лице. Ни одного мнения оригинального, отличного от мнения вашего голубого «бомонда», имя которому легион, — но с каким глубокомысленным видом общезатертое выдается за свое и за свежее…