Карамболь - Дегтев Вячеслав Иванович
Махмуд не едет на «стрелку» — он туда летит. Перед тем он моется и надевает единственную чистую рубашку, стиранную и глаженную еще Лейлой. Еще когда она была его женой. Теперь же эта темноокая… ах, теперь эта сучка, эта джяляб уже скоро три недели живет с этим жирным ублюдком Саньком. Они летали загорать куда-то на острова и вот только вчера вернулись. Наверное, загорелые вернулись… Махмуд сжимает в карманах пиджака по гранате и вздыхает: что ж, пусть сегодня все и решится. Хорошо было бы, если б и она, Лейла, случилась при разговоре. Чтоб уж разом… При одной этой мысли руки его, погруженные чуть ли не по самые локти в карманы темно-вишневого пиджака, сжимают рубчатые рубашки гранат так сильно, что аж хрустят суставы… Так он и едет в переполненном троллейбусе, — сжимая в карманах гранаты, — а рядом сидит старуха с горшком, из которого торчит маленький уродливый фикус, совсем как японский бонсай, и Махмуд вспоминает где-то слышанное или читанное, как к бедному самураю, жившему одиноко в горах, забрел заблудившийся на охоте гость. У самурая ничего в доме не было, кроме меча, старинных бонсаев, которым лет по триста-четыреста, да певчих канареек. Но самурай, обрадовавшись нежданному гостю, изжарил ему кенаров, а когда огонь в очаге стал гаснуть, изрубил на дрова древние свои и драгоценные бонсаи. За это микадо щедро отблагодарил самурая, прислав ему меч, ось мира, — ибо это был он, великий император… За своими мыслями Махмуд не замечает, как добирается до назначенного места. Его уже ждут. Черный «мерседес», пара квадратных «качков», а самого Санька что-то не видно, похоже, внутри машины, наблюдает из-за тонированных стекол. Хорошо бы, если б и Лейла случилась… Махмуд на ощупь, прямо в карманах, разжимает у гранат усики на взрывателях и решительно подходит к машине. «Качки» многообещающе лыбятся и расправляют плечи, дескать, сейчас, похоже, разомнемся. Но Махмуд вынимает из карманов руки — и они отшатываются с шакальим подвывом…
Разлука пробуждает память о былом! Но, увы, я уж покидаю этот сад цветов! — опять вспоминается Тосон именно в тот момент, когда самолет, перевалив через борт, отрывается от ребристой палубы. Мурасаки убирает шасси и слышит, как щелкают фиксаторы, которые больше уже колеса не выпустят. Все. Теперь — только вперед! Мурасаки прощально покачивает самолет с крыла на крыло и вдруг видит себя как бы со стороны, снизу, с палубы линкора «Ямато», гордости императорского флота, видит, как удаляется, превращаясь в точку, его самолет, и как печально провожают его матросы авианосца «Акаги», помахивая флагами, — он видит все это, суровый двадцатидвухлетний воин микадо, и лишь улыбается одними уголками губ. Все! Только вперед! Вот он перед ним — путь воина, бусидо. Теперь да будет тверда рука! И да будет выполнен с честью долг самурая — гири. Он повторяет древние истины, что давно уже являются его второй сущностью: все живущее — погибнет; гордые — недолговечны, но славны; могучие — всего лишь пылинка пред ликом ветра, и только дух бессмертен; когда не знаешь, что делать — делай шаг вперед… Он повторяет это и одновременно гонит, гонит от себя милые видения старенького домика в Магонэ, где в тени белых стен цветут бегонии; он гонит из памяти перевал в Хаконэ, где во время «ханами» — созерцания цветов, — впервые увидел одну особу и где ивы по утрам в зеленом дыму, где цветут дикий хвощ и орхидеи, а в предгорьях — полевые хризантемы — «кику»; он гонит от себя образы матери и брата, — вот мать пьет воду из высушенной тыквы, и струйки влаги стекают по морщинистому подбородку, а брат вяжет из соломы ритуальных лошадок, чтобы поставить их на алтаре перед Буддой; он гонит, гонит от себя эти милые, эти жгучие картины, он готовит себя к бою, он отстраняется от живой теплой жизни, ибо воспоминания размягчают сердце, — а самурай должен идти на бой мертвым.
«Качки» шарахаются от Махмуда. Но он кричит: «Стоять, суки!» — и зубами вырывает из обеих гранат кольца. «Качки» замирают — с вытянутыми лицами; он замирает — с вытянутыми вперед руками. В белых зубах у него звенят кольца с чеками. В каждой руке — по гранате; он держит их на предохранителях. Стоит разжать пальцы, и… В голове его вдруг начинает звучать чей-то посторонний голос: «Нет высшей славы для воина, чем умереть за честь и родину… Банзай!» Из кабины выскакивает толстый Санек. Сейчас он, несмотря на загар, бледен как полотно. «А, Мишель! Какая встреча. А я тебя сразу и не признал… Какие у тебя хорошие штучки. Нам такие как раз нужны. А, ребята, нужны?» — «Качки» угрюмо кивают, дескать, да, очень нужны. — «Сколько ты за них хочешь, а? Нам именно такие нужны, этой системы». — Он распахивает кейс и выкладывает на капот пачку долларов. Махмуд невольно скашивает глаза: мелочь! Санек, перехватив ироничный взгляд, тут же добавляет еще две пачки. Махмуд даже не смотрит. «Ты же хотел поговорить с нами, а, Мишель?» — «О чем с тобой говорить, козел, да-а?!» — «Ну зачем же так, мил-человек? Ты же умный, здравомыслящий, интеллигентный, — и выкладывает еще пачку. — Продай, а? Хотя бы одну! Вот эту…» — и нежно дотрагивается до сжатого кулака с гранатой.
Смешон преуспевающий поэт, — вспоминается Тосон, хотя обстановка отнюдь не располагает к поэзии. Мурасаки видит американскую эскадру. Вот она — впереди и чуть слева. И трусливые янки уже открыли бешеный, ураганный огонь. Жаждущие жизни и удовольствий вышли воевать с теми, кто жаждет смерти… Флагман просто исходит дымом и огнем. Совсем как бутафорский дракон на шуточных представлениях саруаку («обезьянье веселье»), когда на душе так же, как сейчас — и страшно, и весело одновременно, а еще как-то странно, и хочется выкинуть что-нибудь эдакое, какой-нибудь фокус. Стрельба вдруг разом прекращается — стоило лишь покачать крыльями, и янки клюнули, приняв, видно, это боевое приветствие за нерешительность или даже приглашение к переговорам. На палубу флагмана выскакивают матросы. Один с флажками. Он дает отмашку на посадку. Двое других матросов разворачивают огромную двух-трехметровую иену. Садись! Заплатим! Мурасаки приближается, приветственно покачивая самолет с крыла на крыло. Садись! Мурасаки вспоминает, что недавно кто-то из «падающих звезд» опозорил это высокое звание и попытался сесть на американский авианосец. Конечно же, только бесславно убился… Он приветственно покачивает крыльями и приближается, приближается. И вот уже летит почти над самой палубой. Все стволы молчат. Лишь медленно поворачиваются вслед за дерзким, вслед за странным, непонятным его полетом…
Махмуд позволяет забрать у себя гранату. «Качки» вставляют в запал чеку, и один из них кладет ее себе в карман двубортного пиджака. Санек выкладывает на капот еще пачку. И начинает говорить что-то о Махмуде («о Мишеле»), какой он хороший малый, да какой он умный (Махмуд тем временем пытается рассмотреть сквозь муть стекол, есть ли еще кто в машине?), да какой добродушный, да какой благородный, и что Саньку такие парни, именно такие, жутко нравятся. Те, которые честь имеют. Он говорит долго и красиво, витиевато и все в превосходных степенях — прямо словесный понос у человека какой-то! — а Махмуд пытается рассмотреть, что там, на заднем сидении? Неужто Лейла? Нет, просто чей-то плащ… После чего Махмуд со странным облегчением расслабляется, по его спине пробегает то озноб, то жар, и он уже совсем, кажется, не понимает, о чем говорит этот толстый Санек, в его голове звучат то обрывки каких-то команд, то давешний голос диктует бесконечную опись вещей, то звучат стихи на каком-то странном, похожем на птичий, языке, который он, однако, понимает: Я любовался тобой, и, любуясь, рыдал над жестокостью судьбы… Санек опять поворачивает на то, что им очень, ну просто оч-чень нужны гранаты именно такой системы. И кладет на капот еще пачку «зеленых». И вот рука его уже ложится на побелевший кулак Махмуда. Ну, Мишель?! — стоит в его голубых глазах. И вспотевшие «качки» уже вставляют в запал найденную в траве чеку, а Санек складывает деньги в отдельный портфель…
Милый друг, иль ты не видишь, что все виденное нами — только отблеск, только тени от не зримого очами?.. — вспоминается Тосон, когда Мурасаки проходит над палубой флагмана, проходит так, словно бы прицеливаясь на посадку. Скосив глаза, отмечает, что бензина осталось минут на пять-десять. Если не сейчас — вряд ли еще представится случай более благоприятный. А внизу по палубе бегают матросы, машут руками: садись! садись! Ну что ж, пора! О, божественный микадо!.. Мурасаки переворачивает самолет вверх брюхом — слышно, как натянуто звенят консоли крыльев, — и решительно берет ручку на себя; выбрав до самого пупа, слышит, как щелкает фиксатор, и теперь уже что ни делай, самолет невозможно вывести из заданного угла пикирования. А пикирует он строго вниз, отвесно на палубу, по самому верному и короткому расстоянию. Матросы стремительно разбегаются с палубы, из всех стволов открывается лихорадочный огонь. Но уже поздно что-либо предпринимать, уже невозможно изменить этот гибельный полет, устало-торжествующе думает Мурасаки, в последние мгновения вспомнив мать, вспомнив брата и то, что скоро он проснется-очнется в теле своего племянника, и его опять будут звать Мурасаки, и он опять пойдет в школу, и опять будет носить гордое имя древнего самурая, предоставившего когда-то ночлег самому императору, получившему от него драгоценный меч Томокиримару, при закале которого использовался перетертый в порошок минерал «кровь дракона», и только в самый последний миг, уже перед самой встречей с вражеским кораблем, он вспоминает ту, о которой запрещал себе думать все эти годы, — о, темноокая, любимая Монэ! До встречи в следующем воплощении! И да процветает вовеки дом божественного микадо. Банз-а-ай!