Шаровая молния - Ерофеев Виктор Владимирович
Большая и малая порнография
Конечно, я всегда знал, чем венгерская «малая порнография» отличается от «большой» русской порнухи: венгерскую можно показывать по телевизору после полуночи и продавать в специальных магазинах, куда не пускают детей. Русское порно, по своей сути, патологично, в нем участвуют и дети, и звери. Это не глянцевый садомазохизм, а кровавая бойня или, в лучшем случае, каскад изнасилований, за которые полагаются суд и тюрьма.
Петер Эстерхази убежден, что малая порнография — это тоже плохо, она делается извращенцами, которые мечтают о большой порнографии, но в силу обстоятельств вынуждены самоограничиваться и скрывать свою истинную дикость. По-моему, венгерские порнографисты были не только садистами, но и беспомощными жертвами большой порнографии, так что заговор лжи при Кадаре волей-неволей оказался разнонаправленным: против венгров, и — против советских друзей.
Чувствительному человеку достаточно провести ночь в «обезьяннике», чтобы вообразить ужасы тюрьмы. Но это представление все равно никогда не будет реальным тюремным опытом. С высоты беспрецедентного опыта русской порнографии венгерская «эротика» кажется детским садом. Однако и в детском саду можно изучать человеческую природу. Главное, как это делать. Эстерхази нашел ту иронию и ту несерьезность, которая оказалась ключом к венгерским делам. В России истинно шутливый тон был бы банализацией преступления, то есть еще одним преступлением. В России нонконформистской литературе нужно было заговорить на языке преступления, чтобы выразить свою любовь к подлежащим и сказуемым, а также к черному юмору.
Есть символическая гримаса в том, что я с Петером в наших частных встречах не нахожу общего языка. Он владеет немецким, которого я не знаю; я говорю по-английски и по-французски, в которых он не силен.
— Что случилось in your country [10]? — спросил он меня на русско-английском воляпюке на Франкфуртской ярмарке после очередного ахового русского кризиса.
Как тут можно что-нибудь объяснить? При этом наше общее молчание, или мычание всегда полно взаимной симпатией. Ясно, что мы никогда не договоримся, но ясно и то, что мы понимаем, почему нам не договориться, и именно это нас, кажется, сблизило. Я порой видел, что он уклоняется от более тесного контакта со мной, и находил этому причину. В сущности, я был в его глазах тоже империалистом — империалистом большой порнографии, когда как он был заложником малой. Это было «нечестно». С другой стороны, когда моя книга в Венгрии в какой-то момент обогнала его по продаже, я получил от Эстерхази единственное письмо: оно состояло из газетной вырезки списка бестселлеров. Он поздравлял меня с минутной победой, и я подумал, озадаченный: я бы такого не сделал. Из-за недостатка времени, по русскому распиздяйству я бы не стал резать ножницами газету, клеить на конверт марку, писать адрес. Я получил привет от вежливого европейца, который считается с вековыми устоями и условностями.
Разница в масштабах порнографии не означает, естественно, изначальной разницы в масштабах мышления. Писатель выходит в мировую известность через свою национальную дверь, какой бы узкой или широкой она ни была. Отказ от своего «слухового окна» — дурная амбиция. Эстерхази остается венгерским автором, и национальная узость его тематики восполняется тем, что можно назвать среднеевропейский cool writer, который обречен на успех. Однако подневольный опыт Венгрии все же говорит в его книгах. Когда он жалуется, что в Европе идет сплошная идиотизация, и не щадит родного народа, он прав, но напрасно объяснять это «ялтинской Европой». Нынешнее оглупление человечества, подобное оледенению планеты, определилось не в Ялте. Это — расплата за удобства демократии.
Россию и Венгрию объединяли надежды, которые были возложены на свободу. Интеллигенция России потерпела фиаско точно так же, как и венгерская интеллигенция, о драме которой пишет Эстерхази. Бороться за свободу еще не значит уметь жить при свободе. Непонятно, однако, кто вообще умеет жить при свободе.
Несвобода затмила национальное самосознание. В венграх, по словам Эстерхази, возник его дефицит. У русских, снова похвастаюсь я, с этим полный крах. Венгры имеют пограничную ментальность, находясь в Центральной Европе только географически, а на самом деле на границе Европы. Россия, будучи в Европе и Азии, на самом деле, находится вне этих обеих культур, и самосознание русских — разрывное, сюрреалистическое. Самый веселый барак бывшего соцлагеря, Венгрия имеет право на безответственную ностальгию. По сути дела, это был уникальный статус, в чем-то посильнее малой порнографии. В России сегодняшние люди ностальгии находятся за гранью добра и зла.
Завидую ли я защищенности Венгрии, которая, с точки зрения Эстерхази, кажется очень незащищенной, открытой банальным идеям подражания Западу?
Я — не мазохист. Я люблю уютные кафе. Но как писатель я с ужасом понимаю, что ад жизни слаще пирожных.
Чудо безысходности
Скандал в России — это не чрезвычайная случайность, а заголившаяся закономерность. Если русская «скорая помощь» приезжает к больному (чаще, уже к его трупу) через час после вызова, виноват не водитель и не санитары — дело в низкой цене человеческой жизни.
В свою очередь, власть в России начинает осознавать основной тормоз российского развития: моральную опустошенность и гражданскую незрелость населения. Когда-то в XIX веке после царя-освободителя, убитого, как известно, идеологами освобождения, возникла консервативная мысль, построенная по тому же принципу и со всей очевидностью выраженная Победоносцевым. Народ незрел, не нужны ему ни парламент, ни образование, ни свобода слова. Возможно, теперь, не признаваясь в этом никому, власть стремится навести порядок и запустить механизм либеральной экономики по китайско-пиночетовской схеме, ощущая безысходность положения.
Безысходность — это то слово, которое пугает всех и потому считается неприличным. Его не любят произносить и западные политики, говорящие о России. Но нелюбовь к неприятным словам — еще не повод для того, чтобы решить проблему. Свобода слова в России будет и дальше последовательно уничтожаться политиками, убежденными, что именно она мешает экономическому чуду. Циники правы: деньги любят тишину. Но в России тишину часто путают с кладбищем или застенком. Это тоже элемент безысходности, с которым следует считаться.
Империя кино
Когда изобрели фотографию и все, естественно, умилились, скептический Гоголь усомнился в пользе открытия, заметив, что оно едва ли будет способствовать моральному совершенствованию людей. Я долго смеялся над реакционнейшей фразой русского классика, пока смех не застыл у меня на губах. В XX веке мы стали заложниками ожившей фотографии. На каких весах можно взвесить «пользу» и «вред» кинематографа?
Из технической безделушки, невинного пустяка кино, по верному и очень раннему по времени слову Ленина, стало «важнейшим» из всех искусств в овладении массовым сознанием. Стратег революции оценил его гипнотическое воздействие. Экспансия кино привела не только к захвату умозрительных территорий, принадлежащих старым видам искусства, но и к созданию своей собственной, постоянно растущей кинотерритории, навязавшей себя в качестве будничной темы для разговора и дискуссий на всех интеллектуальных уровнях. Такой «внутренний» империализм кино оказался не менее сильным, чем его «внешний» аналог, в результате чего победа кино стала полной и необратимой. Кино не столько перевернуло сознание людей, сколько его сузило.
Сопротивляться кино — и стыдно, и смешно, однако есть смысл подсчитать некоторые потери. Кино нарушило баланс между внутренним и внешним, фасадным, миром человека в пользу внешнего. Кино, как правило, весьма неуклюже говорит от первого лица, зато убедительно в деле объективизации образа. Отсюда огрубление киночувств, вплоть до плакатного гротеска. Всякий раз, когда я попадаю на кинопроизводство, у меня ощущение, что здесь сколачиваются ящики большими гвоздями. Порой мне нравится, как кипит работа. Но не увидеть эти гвозди можно только при первом просмотре. Большинство фильмов лучше смотреть один раз.