Тонкий дом - Жаворонков Ярослав
Даня время от времени пытался разговорить Лебедянского. Сначала — разговорить, потом — просто включить хоть в минимальную беседу о чем-то бытовом, какделашном. Все — от погоды до самочувствия — пролетало мимо. Только история могла зацепить Лебедянского — и Япония.
Самого Даню Япония не тронула. Ну, есть и есть, рассказывает Сергей Геннадьевич про нее и рассказывает, пусть. А вот как рассказывает, сам факт того, что он рассказывает, — вот это Даню впечатлило.
Действительно, Лебедянский знал невозможно много, знал все — о чем ни спроси. О разных странах, эпохах, событиях и культурах. Эту передачу с ним на «ХопХэй. фм» можно было вести бесконечно. Все остальные программы бы закрылись, все люди бы вымерли, а эпохи — закончились, но «Ненавязчивая история по вторникам» звучала бы одна в пустоте. Была бы она еще хоть кому-то нужна, кроме двух ее ведущих и той женщины, что постоянно дозванивалась до них и отвечала на вопросы безукоризненно правильно, чем раз за разом возрождала в Лебедянском почти уже убитую связь с человечеством, со всем живым. Ее звали Майя. Она жила в тысяче восьмистах километрах от Кислогорска.
Дане было семнадцать, Даня хотел так же.
То есть ему было семнадцать, он приближался к середине одиннадцатого класса, от него и его одноклассников требовали, чтобы они все выбрали и все знали: какие ЕГЭ сдавать, на кого идти учиться, куда подавать документы, кем становиться, когда вырастут. Даня решил, что хочет быть как Лебедянский. Так же много знать обо всем, что привело мировую историю к этой трагической точке. Разве что быть не таким разбитым.
Он спрашивал у него обо всем, задавал вопросы на разные исторические темы и во время эфиров, и до, и после. И Лебедянский раскрывал свои академические недра, блаженствовал в рассказе и с детской радостью делился знаниями, которые наконец хоть кому-то, кроме него и его бывших престарелых коллег, стали интересны. Говорил, что во Второй мировой во время битвы за остров Рамри отряд японских солдат сожрали гребнистые крокодилы. Делился знаниями и о текущем веке: например, как один из пожарных, приехавших тушить одну из башен-близнецов одиннадцатого сентября, погиб из-за того, что на него упал человек из этой башни. Тогда многие прыгали, предпочтя смерть от приземления на асфальт смерти от огня. Рассказывал и о современных гипотезах, о том, что Петр Первый был низким, а высоким считали — потому что кто вам правду скажет про царя? Лебедянский обо всем этом говорил долго, и Дане слушать его рассказы о крокодилах и падающих людях было безумно интересно. Пересматривать свою память и слушать Лебедянского, сравнивать жизнь и историю Дане было интересно вдвойне.
Даня духовно проникал в своего, как он сам решил, наставника. А любовь к истории проникала в него. То есть, получается, этот Лебедянский, эти его японцы и неясного роста цари стали катализатором, заставили Даню открыть ну, может, не ящик, но шкатулочку Пандоры.
Проникнув в него, история разрослась, как паразит, заменила собой внутренние органы носителя и подпитывала в нем интерес к раскрытию тайн. Тайны своей семьи в том числе.
— Помнишь, ты рассказывала про отца?
— М-м. Как-то не припоминаю, чтобы о нем рассказывала. — Марина все понимала.
— Ну, не рассказывала — говорила. Просто что-то говорила. Он же тоже из Хунково?
— Я понятия не имею, где он, Дань. — Марина смотрела устало под конец своих рабочих «два через два» в парикмахерской. — Ты и без меня знаешь.
— Да, но откуда он? Из Хунково? — Даня отложил вилку и будто забыл о своих сырных макаронах.
— Тебе зачем? И не говори, что задали проект с семейным древом.
— Я просто хочу знать. Это же нормально — знать о своем отце.
Марина помолчала, повторяя про себя давно придуманную на такой случай историю. И продолжила:
— Да, из Хунково. Но я не знаю, где он сейчас. Не видела его много лет.
Конечно, Марина все понимала. Знала, что Даня будет спрашивать, еще много лет назад знала. И тогда же решила, что никто никогда не узнает правды. Тем более сам Даня. Она много для этого сделала, перекроила, перепахала и пустила воду в новое русло. Конечно, кто-то что-то знал и мог рассказать, но это было неважно, потому что все детали знала только Марина. И придумала, что отец Дани приехал когда-то из Хунково. И потом легенда начала обрастать кусками плохо прикрепленного мяса.
Вы росли вместе?
Да-да.
Он с тобой уехал?
Нет, остался.
Вы любили друг друга?
Все было сложно, Даня, что ты хочешь, зачем тебе это?
Мне просто интересно, а почему он ушел?
Потому что мы с тобой ему были не нужны.
А кто кого бросил?
Я его.
Раньше ты говорила по-другому.
Не хотела тебя расстраивать.
А почему?
Он плохо с нами обращался.
И со мной?
Да.
Я совсем его не помню.
И не надо.
Он бил тебя?
Даня, я не хочу об этом, иди посмотри мультики.
Мне тринадцать, я не хочу мультики. Мне пятнадцать, я не хочу гулять. Мне семнадцать, я уже взрослый, я хочу знать все о своих родителях!
Даниил, не зли меня, мне неприятно, что ты расспрашиваешь об этом мерзотном человеке!
Я. Просто. Хочу. Знать. Тебе что, так трудно сказать?!
Марина жалела, что в попытке скрыть правду она не «убила» отца Дани. Убила бы сразу — и проблем было бы меньше. А сейчас поздно — откуда бы она могла узнать о его якобы смерти?
Конечно, она защищала Даню.
Конечно, она защищала себя.
Конечно, она знала, что стоит сделать все, чтобы не потревожить сон древнего одноглазого Лиха. Поскольку знала, что будет, если потревожить, — разрушится мир.
И пока Лихо медленно приподнимало единственное веко и выдыхало смрадные остатки последнего сна, Марина еще надеялась, что все образуется, что сын ничего не натворит, — хотя уже и земля дрожала, и от воды кругом несло ядом.
Сава помогал и когда Василиса Прокопьевна слегла. Она жила теперь на своей продавленной, провисающей, как гамак, кровати. Лара кормила ее, водила в сортир, медленно, держа под руку, иногда пробовала выгуливать хотя бы на веранду, но мать противилась, вырывалась, свежий воздух стал ее раздражать, и она лежала все дольше, все настойчивее, все окончательнее. Лара переворачивала ее каждые несколько часов, чтобы не образовывались пролежни: хотя бы раз ночью, всегда утром и дважды — вечером. Делала это молча, сжимая челюсти. Днем приходил Сава — отцовский участок с пасекой был через улицу. Василиса Прокопьевна иногда переворачивалась и сама. Впрочем, от пролежней это не избавляло. Чаще всего их удавалось поймать на этапе подозрительной розоватости, пресечь и даже отменить. Но рано или поздно созревали другие, и бывало, что кожная ткань, как надежды, умирала, и тело покрывалось желтоватыми волдырями, а затем в нем множились чернеющие в глубине воронки. Лара с Савой доставали привезенные из города лекарства и под материнское бульканье и хрипы обрабатывали пролежни раствором йода, обматывали части тела повязками.
Б комнате Василисы Прокопьевны было невыносимо, только приближающийся к тому свету и мог находиться в ней долго. Окна всегда были закрыты, шторы — задернуты, полки — занесены слоем вековой пыли, воздух — сперт, горяч и насыщен гнилью. Василиса Прокопьевна запрещала что-то менять. Да, временами она просыпалась, бодрствовала — тихо, не вставая. И запрещала что-то менять.
Василисе Прокопьевне с детства мать повторяла услышанное когда-то от священника: сны — это размышления Господа в голове спящего (это были одни из немногих умных слов, произнесенных ею за короткую жизнь). Потому Василиса Прокопьевна долгие, долгие месяцы спала, забываясь и оставляя позади, внизу привычный мир, не замечая за облаками огромные жилистые клешни. И даже улыбалась — и здесь, сквозь сон, и там, — и мы все, предвкушая, улыбались в ответ.
Но когда она бодрствовала, когда просыпалась и включалась в ненавистный ей мир, то была до крайности недовольна. Тем, что ее выдернули, что все еще не забрали. И вопила, и прогоняла всех, кто пытался нарушить комнатный порядок, который, как ей казалось, был тонко настроен на связь с лучшим миром. И в гробу она видала и смешные пролежни (хоть и было больно, ужасно больно), и плотную насыщенную вонь, и стекающие по дряблым ляжкам мочу и дерьмо. И Лару, что обмывала ее, приносила ей еду и вечно курила за дверью, которая от табачного запаха не спасала. И Саву, что старался быть чутким и добрым, разговаривал с ней и долго, дольше нужного сидел рядом с ее кроватью, с ободрением похлопывал по укутанным в покрывало отказывающим ногам.